>> << >>
Главная

ЦИМБАЛЫ ЯНКЕЛЯ: ВНОВЬ О МИЦКЕВИЧЕ И ОБ ИСТОРИИ ПОЛЬСКОГО МЕССИАНИЗМА

Февраль 0
Опубликовано 2016-02-06 11:46

ЦИМБАЛЫ ЯНКЕЛЯ:

ВНОВЬ О МИЦКЕВИЧЕ И ОБ ИСТОРИИ ПОЛЬСКОГО МЕССИАНИЗМА

 

Ты ж, сверхъестественно умевший

                     В себе вражду уврачевать…  

Федор Тютчев[1].

 

Казалось бы, что можно еще сказать о мессианизме Адама Мицкевича и его отражениях в мышлении и творчестве Соловьева[2] после всего, что написано о Соловьеве и Мицкевиче в трудах о. Сергия Соловьева, Мариана Здзеховского, Ежи Мошиньского, Станислава Пигоня, Анджея Валицкого, Гжегожа Пшебинды, Яна Красицкого и многих-многих других. Однако тема едва ли исчерпана. Оно и не случайно.

 

1

Давным-давно, на исходе позапрошлого века, когда еще жил и творил Соловьев, на страницах немецкой социал-демократической газеты “Leipziger Volkszeitung” Роза Люксембург опубликовала статью «Адам Мицкевич». Статья, разумеется, написана на тогдашнем марксистском политическом жаргоне, но пронизана она любопытной и, по существу, неоспоримой мыслью: подобно тому, как в Германии высшим достижением национальной культуры, завещанным будущему, является немецкая классическая философия[3], так и в определении будущих судеб Польши аналогичную роль призвана сыграть дворянская романтическая поэзия XIX столетия[4].

Действительно, польское мессианство позапрошлого века – и в философии, и в поэзии (наследие Мицкевича, Красиньского, Словацкого, Норвида, Хёне-Вроньского, Цешковского и др.), впитав в себя несомненные влияния немецкой классической философии – и именно в тот период, когда национальная история польского народа и его культуры казались делом почти безнадежно проигранным, – поставило особый акцент на мышление, созерцание, рефлексию, поэзию как на неотъемлемые и существенные моменты человеческой деятельности: вплоть до повседневных трудов. И через человеческий праксис – как на неотъемлемые моменты самой истории[5]

И если говорить о проблеме «Мицкевич и история», то важно иметь в виду, сколь существенно было для Мицкевича погружение в трагическую историю многих поколений своего народа – в историю прошлого, в текущую историю, в историю чаемого будущего. А по принципу некоего поэтического и философского контрапункта – чувство того беспощадного одиночества, на которое обрекает истинного поэта его поэтическое, следовательно – и духовное служение[6].

А уж если говорить об истории, то одна из важнейших  интуиций Мицкевича, подхваченных позднее Соловьевым, – неразрывная духовно-историческая связь славянских народов с судьбами еврейства. Тема эта – почти что неисчерпаемая, захватывающая огромные пласты не только историографии, но и библеистики, христианского богословия, социологии, истории мысли и поэзии.

Однако – «нельзя объять необъятного».

И посему ограничусь лишь частной задачей: трактовкой этой проблемы на страницах едва ли не вершинного труда Мицкевича – поэтической эпопеи «Пан Тадеуш» (1832-1834). Будем работать с польским оригиналом, давая к нему русские прозаические переводы[7].

Работа с «Паном Тадеушем», на мой взгляд, тем более важна, что сам взаимный перелив и некоторое мерцание поэтических, философских и исторических смыслов лишний раз убеждает нас в том, что поэзис, поэтическое творчество и поэтическое знание – вещь несомненно более емкая и богатая, нежели знание идеолога, стремящегося к инвариантным формулировкам и смыслам[8].

А уж если говорить о еврейской теме в «Пане Тадеуше», – то тема эта не случайна.

По землям Речи Посполитой, подвергавшимся неоднократным переделам со стороны окружающих держав на протяжении последней четверти XVIII – первой половины ХХ столетия пролегал «еврейский пояс» тогдашнего мiра. «Пояс» этот простирался от берегов Северного моря и Балтики до берегов Черного моря и Адриатики. Как известно, этот многомиллионный «пояс» был уничтожен гитлеровскими варварами на протяжении 30-х – 40-х годов прошлого века. Но память о нем до сих пор жива в мiровой культуре.

Есть еще одна возможная предпосылка озабоченности Мицкевича еврейской темой: обстоятельство скрывавшееся, но непреложное. Известно, что Маевские, предки поэта по материнской линии, как и целый ряд иных шляхетских родов Речи Посполитой, начинали свое родословие от еврейских сектантов, перешедших в католичество в XVII столетии[9]. И эта родовая полутайна Мицкевичей, возможно, могла быть существенным стимулом для мышления и творчества поэта.

 

2

Итак – «Пан Тадеуш, или Последний наезд на Литве».

Время действия – 1811-1812 годы; трагический эпилог поэмы относится к началу 1830-х годов, ко временам «Великой эмиграции», последовавшей за восстанием 1830-1831 гг.

Место действия – фольварки, замки, деревни и леса Беловежского края (Новогрудский повет Гродненского воеводства бывшего Великого княжества Литовского, территория которого – вследствие разделов Речи Посполитой – перешла к Российской империи, а ныне входит в состав Республики Беларусь).

Сюжет – сюжет как бы своеобразной польской иронической «Махабхараты»: казалось бы, случайно вспыхнувшая братская война, смысл и ход которой оказываются непредвиденными. Однако смысл этот постигается не напрямую, но, скорее, некоторым косвенным, «боковым» зрением: в основе истории – не разрешение внешних людских противоречий, но становление дальних предпосылок внутреннего роста и очищения душ. Очищения – в виду всей преступной запутанности и неразрешимости прошедшей истории и открытости истории будущих времен.

Итак, «Пан Тадеуш» – романтический ирои-комический эпос о мучительном водоразделе двух эпох: эпохи глубокой архаики и эпохи современной, или – если прибегнуть к нынешней терминологии – модерн-эпохи. Наполеоновские войны были для народов Центральной и Восточной Европы едва ли только началом этого водораздела.

Отдаю себе отчет в том, что определение поэмы как ирои-комического эпоса на гранях современности может показаться кому-то парадоксальным, вопиюще нефилологичным. Однако ничего не поделаешь. Таков сам Мицкевич, с его надрывной самоиронией, такова и его поэма: поэма на разломах архаической и современной эпох.

Первая эпоха – уходящая, сгорающая в конкретной истории Наполеоновскимх войн. Эпоха как бы полуприродного, патриархального, ритуализированного и – не побоюсь сказать – отчасти предысторического существования. Предысторического – даже при всей этой вкоренившейся в польскую дворянскую жизнь латыни, галантных манерах и весьма развитой юриспруденции. И всё же в этой шляхетской действительности среди Беловежской пущи доминируют не «цивилизация», не «прогресс» или «демократия» (в этом полупатриархальном, былинном, анимистическом мiре сами эти слова произносятся лишь в иронических контекстах как обозначение чего-то чуждого, излишнего, несуразного)[10], но доминирует погруженность человека в природно-космические ритмы и в регрессию к легендарному «сарматскому» прошлому: решая свою дворянскую распрю, люди склонны, скорее, обращаться не к юридической волоките, но к вооруженному «наезду» (zajazd) на усадьбу оппонента...

Многие исследователи творчества Мицкевича обращают внимание на один характерный след архаического мышления в поэме. Такие обобщающие понятия, как, скажем, «дерево», «зверь», «фрукт», «овощ» – почти отсутствуют, но зато подлежащие этим понятиям предметы до тонкости детализированы. Правда, в Книге 3 поэмы («Игры любви», строки 260-289) существует целый вдохновенный гимн грибам, – но и то: с тончайшей художественной детализацией.

И как ей положено, эта полуприродная, былинная эпоха, словно чудом переехавшая в эпоху регулярных армий, революций и бонапартизма, оказывается эпохой братских клановых войн. Внезапно вспыхнувшая родовая война Горешков и Соплиц[11], вооруженный «наезд», а по существу погром, учиненный графом Горешкой и возбужденной им шляхетской мелкотой против усадьбы Соплиц, – это как бы полукомический вариант войны Горациев и Куриациев, войны Пандавов и Кауравов, кровавых усобиц среди племен Израилевых, как описаны они в «былинных» и хроникальных разделах Библии (Книги Судей, Книги Хроник – Паралипоменон).

Однако этот былинный, полупатриархальный мiр, при всём вызываемом им поэтическом умилении (хотя и изрядно сдобренным авторской иронией), предстает в поэме как мiр обреченный. Мiр на грани распада. И сама былинная, разудалая психология героев – хотя и дополнительный, но всё же действенный фактор этой обреченности. На повестке дня – новый мiр, новый эон неумолимой современности.

 

 

3

Ситуативное предвестие гибели старого мiра начинается на фольварке Соплицово и его лесных окрестностях: с праздника, который включает в себя и медвежью охоту. Клан Соплиц, возглавляемых Судьею (дядей юного заглавного героя поэмы), со своими клиентами и вкупе с молодым графом Горешкой, убивает медведя – как бы тотемного зверя этой патриархальной, шляхетской (можно было бы сказать – «беловежской») Польши[12].

Но вот за страшной гибелью медведя, который в своей агонии чуть было не задрал двух юношей – Тадеуша Соплицу и графа Горешку, – раздаются по всей округе торжествующие звуки рога Войского Гречехи[13], знаменующие победу людей, по существу, над собственным тотемистическим прошлым. И трижды повествует поэт о звуках рога Войского надо всей округой (Книга 4 – «Дипломатия и охота», строки 678-679, 685-686, 694-695):

 

…wszystkim się zdawało,

Że Wojski wciąż gra jeszcze, a to echo grało.

(«…и всем казалось, // что Войский продолжает играть, но играло эхо»).

Воистину – отходная старому мiру.

Но только вот вослед за торжествующими звуками рога над поверженным медведем и разворачивается в ходе ирои-комического повествования неприглядная правда этого сантиментально-идеализированного, патриархального мiра: спесь, мстительность, коварство, предательские убийства, сутяжничество, насилие. И всё это возможно смыть лишь покаянием и страданием – вплоть до самоотречения и смерти.

Из дальнейшего повествования мы узнаём, что во время штурма екатерининскими войсками родового замка графов Горешек младший брат мудрого и гуманного Судьи – Яцек Соплица – исподтишка убивает некогда незаслуженно оскорбившего его владельца замка, старого графа, а самый замок отходит к Судье Соплице, умеющему при надобности налаживать отношения с российскими властями.

Короче, приоткрывается вся неприглядная «обратная перспектива» агонизирующей магнатско-шляхетской Речи Посполитой.

А чтó же Израиль? Каковы же еврейские судьбы на землях растерзанной Речи Посполитой? Евреи – как бы чужаки, но в то же время и неотъемлемые сопричастники  этого уходящего в прошлое патриархально-былинного мiра.

Корчма, арендуемая у панов Соплиц преданным им трактирщиком и музыкантом Янкелем, – как бы вестник о Ноевом ковчеге или о Соломоновом храме среди Беловежья (книга 4 – «Дипломатия и охота», строки 177-186); Большая Медведица над Беловежьем – как бы «колесница Давидова» (там же, строки 77-78), а созвездье Дракона – как бы подвешенный в небе Левиафан (книга 8 – «Наезд», строки 89-92), о чем «старые литвины» прознали у раввинов (там же, строки 87-88).

И – увы – в поэме мы встречаем и такой отзвук «нормального» архаического мышления о евреях, как кровавый навет: всего лишь неполные три строчки.

Мелкая «шляхтюра», возбужденная молодым графом Горешкой и его верным слугой – подпанком Гервазием Рембайлой (одна фамилия старого рубаки – rębaczu –  чего стóит!) – против Соплиц, бесчинствует в захваченном доме Судьи.  Бесчинствует и сам граф.   И тогда –

…wszystkich zagłuszył wrzask Zosi,

Która krzyczała, Siędzię objąwszy rękemi,

Jak dziecko od Żydów kłute igełkami.

(«…Всё перекрыл визг Зоси, // обхватившей Судью руками, // словно дитя, которого евреи колют иголками». – Там же, строки 668-670).

К чести Мицкевича, следует сказать, что и здесь сохранена поэтом та ироническая дистанция, которая характеризует весь его поэтический дискурс при описаниях старой, шляхетской, былинной, «сарматской»  Польши…

 

 

4

И за всем этим любованием-развенчанием архаической старины – во всём его амбивалентном блеске и драматизме – открывается другой, новый мiр: мiр               собственно истории. Истории динамичной, пламенеющей, если можно так выразиться – огнестрельной[14].

Остановимся на активных и разнохарактерных героях этой Собственно-Истории, т.е. истории осознанной.

 Сам заглавный герой поэмы – юный пан Тадеуш Соплица – борец за свободу Польши и освободитель (вместе с невестою Зосей) своих крестьян. 

Император Наполеон – он как бы «за кадром», но именно с ним и с его воинством наивно связывают тогдашние поляки надежды на восстановление своего отечества.

Как известно, и сам Мицкевич заплатил немалую дань романтической наполеоновской мифологии. И всё же, текст поэмы свидетельствует, что «наполеонизм» Мицкевича далеко не безоговорочен.

Один из эпизодических персонажей поэмы – сельский мудрец, шляхтич-крестьянин Мацей Добжиньский, рыцарь без страха и почти что без упрека, отказывается сражаться за Польшу в подчиненном Наполеону легионе легендарного Домбровского:

Sam widziałem, kobiety w wioskach napastują,

Przechodniów odzierają, kościoły rabują!

Cesarz idzie do Moskwy! daleka ta droga,

Jeśli Cesarz Jegomość wybrał się bez Boga!

(«Сам видал: [французы] бесчестят женщин по деревням, // обирают путников, грабят храмы! // Император идет на Москву? Только далека Его Величеству дорога, коли отправился он [в поход] без Бога». – Кн. 12 – «Возлюбим друг друга!», строки 392-395).

Генерал Домбровский и его соратники. Они приходят в составе войск Наполеона на отторгнутую императорской Россией землю Великого княжества Литовского как освободители. Кстати сказать, в составе легиона Домбровского возвращаются в Беловежье и помирившиеся былые враги – Тадеуш Соплица, успевший получить боевую рану, и молодой граф Горешко.

Домбровский обращается к состарившейся шляхетской вольнице, чьи тяжелые, неудобные, устаревшие к началу XIX столетия мечи и сабли – как бы живые для их владельцев существа, носящие имена собственные:

Widzieć te Scyzoryki i te wasze Brytwy,

Ostatnie ekzemplarze starodawnej Litwy.

(«Видать, все эти ваши Перочинные Ножички да Бритвы – // Последние реликты старосветской Литвы». – Кн. 12 – «Возлюбим друг друга!», строки 250-251).

И мало кому из воинства генерала Домбровского, привыкшего к новейшему огнестральному оружию и легким штыкам, под силу поднять принадлежащий Гервазию Рембайле старинный меч по имени Перочинный Ножик (Scyzoryk). Разве что генералу-богатырю Князевичу, да и то – ненадолго.

Иеромонах-бернардинец Робак, под личиной  которого скрывается убийца старого графа Горешки Яцек Соплица. Робак – всю жизнь казнящийся своей виной и скрывающийся от традиционного польского правосудия неведомый отец Тадеуша, но он же – и революционер-конспиратор, готовящий восстание поляков против власти российского самодержавия. И только на смертном одре ксендз Робак с покаянием открывает свои тайны почти двадцатилетней давности…

Пленительная юная Зося, возлюбленная, а затем и невеста Тадеуша, внучка некогда предательски застреленного Яцеком Соплицею-Робаком старого графа Горешки. Она родилась в сибирской ссылке, куда угодила после подавления восстания Костюшки ее семья. Зося говорит о себе:

O moim rodzie mało wiem i nie dbam o to;

Tyle pomnę że była ubogą, sierotą…

(«Мало что знаю о своем роду и не особо этим озабочена; // помню только, что была бедной, сиротой…» – Там же, строки 518-519).  

Эротичная петербургская щеголиха Телимена – дальняя родственница Соплиц и одновременно – воспитательница  сироты Зоси. Обеих приютил в своем доме Судья, а его неузнанный родной брат Яцек-Робак тайно мечтает о браке своего сына Тадеуша со внучкою погубленного им старого графа. Что вопреки влюбленной в Тадеуша, но всё же доброй Телимене, в конце концов и сбывается. Однако – уже после кончины Робака.

Молодой граф Горешко – вестник европейской образованности в Беловежской глуши.

И, наконец, среди вестников и протагонистов этого нового, собственно-исторического мiра – два благородных иноплеменника: русский офицер Никита Рыков (человек, верный своему императору и своей армии, но уважающий и понимающий поляков и умеющий с ними ладить) и еврей Янкель.

И что важно – во многих отношениях именно с Янкелем и – шире – с еврейством связана в поэме Мицкевича тема Собственно-Истории, иными словами – Современности.

 

5

Есть в заключительных разделах поэтического повествования два эпизода, связанных с триумфом и славословием этого мiра Собственно-Истории, истории как Испытания и Самопознания, истории как Искупления за все грехи, за всё яростное и поработительное «сарматство» прошлого.

Один эпизод – это свадебное решение Тадеуша и Зоси, приняв на себя бремя будущей бедности, освободить своих крестьян и наделить их землей. Действительно, из истории известно, что несколько польских шляхтичей-легионеров, вернувшись на Литву вместе с войсками Домбровского летом 1812 г., по идеалистическим мотивам приняли именно такие решения. Такие решения были возможны в связи с тогдашним стремительным пересменком властей и, соответственно, с упрощением бюрократических процедур: русские ушли, французы (с их освободительной риторикой) пришли, наполеоновское царствие – не вечно, а что дальше будет – Бог весть…

Однако в плане понимания поэмы Мицкевича и всего комплекса его наследия – не это главное. Главное же в том, что Мицкевич как бы «опрокинул в прошлое» свои народнические мечты о справедливом будущем примирении шляхты и крестьянства.

Другой эпизод – импровизируемое Янкелем на цимбалах  на свадьбе Тадеуша и Зоси (где молодые господа, по старому шляхетскому обычаю, прислуживают своим крестьянам) и притом – в присутствии генерала Домбровского – славословие трагическому прошлому Польши и чаянию будущей польской свободы. Славословие – по всем правилам романтического симфонизма позапрошлого века. То был, по словам Мицкевича, «всем концертам концерт: koncert nad koncertami»[15]

Ворвавшийся в Беловежское захолустье мiр европейской динамики и свободы – мiр нелегкий и проблематичный, навязывающий полуархаическим людям крутую перестройку и перекройку их вековых укладов. И не случайно один из самых зловещих и в то же время трогательных персонажей поэмы – графский ключник-шляхтич Гервазий[16] – говорит о решении своих патронов, Тадеуша и Зоси, освободить крестьян с наделами:

Wszak wolność nie jest chłopska rzecz, ale szlachecka!

Prawda, że się wywodzim wszystcy od Adama,

Alem słyszał, że chłopi pochodzą z Chama,

Żydowie od Jafeta, my szlachta od Sema,

A więc panujem jako starsi nad obiema.

Jużci pleban inaczej uczy na ambonie…

Powiada, że to było tak w Starym Zakonie,

Ale skoro Chrystus Pan, choć z królów pochodził,

Między Żydami  w chłopskiej stajnie się urodził;

Niech i tak będzie, kiedy inaczej nie można ! <…>

(«Всё же свобода – дело не мужицкое, но шляхетское! // Правда, все мы происходим от Адама, // но я слыхал, что мужики происходят от Хама, // жиды – от Яфета, а мы – шляхта – от Сима (sic!!!). // И посему мы, как старшие, властвуем над теми и над другими, // однако нынче приходской ксендз иначе учит с амвона… // Он говорит, что так было лишь по Ветхому Завету, // но коль скоро Христос-Господь, хоть и царского родословия, – // Он всё же родился среди жидов и в мужицком хлеву // и посему уравнял и примирил все сословия, // и да будет так, коли иначе невозможно!» – Там же, строки 539-549).

 

6

А трактирщик-цимбалист Янкель, захваченный эмансипационными веяниями новой эпохи, – кто он такой?

О социально-религиозном облике Янкеля из текста поэмы мы узнаём немало.

Он – верный клиент рода Соплиц, арендующий у них корчму, благочестивый еврей-митнаггед (т. е. религиозный традиционалист, противник хасидизма),  оборотистый коммерсант, один из нотаблей местной еврейской общины, но – одновременно – и связанный с Яцеком Соплицею-Робаком польский революционер-конспиратор. Скорее всего, именно он первым занес в Беловежскую глушь  польский революционный гимн – «Мазурку Домбровского»; именно он вместе с Робаком прячет у себя в корчме наконечники пик…

И что еще важно для нашего анализа: Янкель – некая духовная эманация самого Мицкевича, тайно носившего в себе памятование о своем дальнем еврейском background’е и – одновременно – сначала тайно, а затем и явно носившем в себе пламя польской революции.

Но это не всё. Мицкевич наделяет Янкеля собственным даром музыкально-поэтической импровизации[17], доверяет этому герою своей поэмы “koncert nad koncertami”: симфоническую (по существу) фантазию о судьбах Польши.

Здесь – самое время вспомнить о «Египетских ночах» Пушкина. Известно, что Мицкевич – один из прообразов итальянца-импровизатора, занесенного судьбой на петербургские гастроли. Мучительное промедление итальянца перед началом импривизации – промедление перед «приближением Бога»[18]

Не случайно и Янкель мучительно медлит перед началом своего «концерта» и, уступая лишь ласковым уговорам Зоси, начинает импровизацию…

 

7

Оборотная сторона этой новой, освобождающей, пламенеющей истории открывается нам не только благодаря – если вспомнить Гершензона – «медленному чтению»[19] двенадцати книг поэмы, но даже благодаря самой ее композиции: от эйфорической 12-й книги – с героической щедростью Тадеуша и Зоси и янкелевым «Всеконцертом» – прыжок к первым строфам Эпилога, относящегося к событиям «Великой эмиграции», последовавшей за восстанием 1830 – 1831 г. Прыжок от величавого александрийского стиха двенадцати книг поэмы к нервному пятистопнику:

Biada nam, zbiegi, żeśmy w czas morowy

Lękliwe nieśli za granicę głowy!

Bo gdzie stąpili, szła przed nimi trwoga,

W każdym sąsiedzie znajdowali wroga,

Aż nas objęto w ciasny krąg łańcucha

I każdą oddać co najprędziej ducha.

(«Горе нам, изгнанники, когда в гибельное время // в страхе уносили мы головы за рубеж! // Ибо на какую бы землю не ступали – шла впереди нас тревога, // в каждом ближнем подозревали мы врага, // словно стягивало нас круговой цепью, // и дышать было всё труднее». – Эпилог, строки 5-10).

Вчитываясь в текст поэмы, мы постигаем всю многозначность этой новой, пламенеющей, раскрывающейся в своих, казалось бы, непредвиденных последствиях истории: общей истории и поляков, и евреев, и литовцев, и русских. Общей истории и Европы и мiра.

А огнестрельное оружие воспринимается как некая весть об этой многозначности, связанной, между прочим, и с порабощенностью человеческих судеб техническими усовершенствованиями.

Не случайно Яцек Соплица-Робак, некогда предательски застреливший старого графа, произносит в своей предсмертной исповеди:

Przeklęta broń ognista! Kto mieczem zabija,

Musi składać się, natrzeć, odbija, wywija,

Może rozbroić wroga, miecz w pół drogi wstrzymać;

Ale ta broń ognista, dosyć zamek imać,

Chwila, jedna iskierka…

(«Будь оно проклято, огнестрельное это оружие! Кто бьется на мечах, // должен отбиваться, изворачиваться, // он может, разоружив противника и замахнувшись, задержать налету удар меча; // но вот огнестрельное оружие – достаточно спустить курок, [достаточно] мгновения, искорки единой…» – Кн. 10 – «Эмиграция. Яцек», строки 754-758)[20]

И до самой кончины Мицкевича исповедовавшийся поэтом наполеоновский миф (Наполеон – обетование возрождения «распятой» соседними монархиями Польши и будущего, неприневоленного единства славянства и Европы, обетование будущей человеческой свободы[21]) – также весьма многозначен. Для поляков наполеоновская война с Российской империей – дальнее предвестие надежды. Но она же и вносит дисгармонию и ужас в первичный лад природы: птицы преждевременно улетают прочь; беловежский зубр, спугнутый свистом гранаты, скрывается в глубь своей Пущи (См.: Книга 11 – «Год 1812», строки 20-66).

А уж о скептической реплике Мацея Добжиньского по части наполеоновского похода на Москву говорилось в главке 4 нашего рассуждения…

 

8

Каковы же теоретические итоги представленного выше рассуждения о поэме Мицкевича?

В плане чисто концептуальном, они могут показаться не особо богатыми, но, как мне кажется, они небесполезны в плане постижения польской истории, духовности и самосознания. Ведь именно фактор самосознания подчас и является едва ли не единственной гарантией выживания и спасения польской нации, которая на протяжении XIX – первой половины ХХ века неоднократно присуждалась к ассимиляции, а подчас – как это было в случае с германским национал-социализмом – и к физическому уничтожению.

«Пан Тадеуш» – важнейшая «кодовая» книга польской истории и культуры. Книга печали и надежды. На этой книге воспитывались такие столь разные деятели польской общественной и духовной истории, как Юзеф Пилсудский, Юлиан Тувим, папа Иоанн Павел II, Чеслав Милош, Анджей Вайда…

И что еще важно в плане «медленного чтения» поэмы: как бы апокалиптически не слагалась ситуативная история минувших веков, каковы бы ни были многозначные перспективы века нынешнего, – еврейская проблематика глубочайшим образом  вживлена в польский и общеславянский духовный космос[22]. Необратимо вживлена. Но нечто подобное – только в обратном порядке – можно сказать и о духовном космосе еврейского народа.

Так что мессианские темы мышления Мицкевича, во всём сплетении их архаических и остро-современных смыслов – не область единственно лишь чистых фикций и фантазий: за ними – реальный опыт истории прошедших столетий.

Думается, что это «медленное чтение» поэмы Мицкевича проливает и некоторый дополнительный свет на генезис и содержание той философии соотнесения подлинного «князя» философской мысли России – Владимира Сергеевича Соловьева. Той философии, где мысль берет на себя противоречия как собственные, так и самой истории, и, не пытаясь дать рецептуру  окончательных решений, заставляет задумываться о духовных векторах наших судеб[23].

 



[1] Тютчев Ф. И. От Русского по прочтении отрывков из лекций г-на Мицкевича // Лит. газета. М. 23.07.1986. № 30 (5096). С. 7 [1].

[2] Первый знак этого отражения – письмо Соловьева кн. Д. Н. Цертелеву из Варшавы от 27.07.1875 (Соловьев В. С. Собр. соч. Письма и приложение. – Bruxelles: Жизнь с Богом, 1970. Вторая пагинация. С. 227) [2].

[3] В отличие от Энгельса, Р. Люксембург и Маркса относит к плеяде немецких классических философов.

[4] Luxemburg R. Adam Mickiewicz // Luxemburg R. Schriften über Kunst und Literatur. – Dresden: Der Kunst, 1972. S. 7-13 [3].

[5] См.: Woodrow-Januszewski B. Mesjanizm Mickiewicza-towiańczyka zjawiskioem intelektualnie prowokacyjnym // Studia filozoficzne. W-wa. 1972. # 10. S. 47-48 [4]. О рефлексах польской романтической мысли и культуры в наследии Папы Иоанна Павла II см.: Рашковский Е. Б. К поэтике Кароля Войтылы: введение от переводчика // Иоанн Павел II. Постижение любви. – М.: ВГБИЛ им. М. И. Рудомино, 2011. С. 241-244 [5].

[6] См.: Kawyn St. Artysta. Wiersz. Działacz // Kawyn St. Mickiewicz w oczach swoich współczesnych. – Kr.: Wyd. Literackie, 1967. S. 7-8 [6].

[7] Источник текста – академическое издание поэмы: Mickiewicz A. Pan Tadeusz // Dzieła. T. 4. – W-wa: Czytelnik, 1955. – 473 s. [7]. В дальнейшем я буду ссылаться на разделы поэмы («Книги») и строки, размеченные при текстологической подготовке этого издания и воспроизведенные на его страницах.

[8] См.: Rashkovsky E. B. Concerning the Philosophical Background of Lyrical Poetry: Some Preliminary Notes // Вестник РУДН Серия: Философия. М. 2014. № 1. С. 53-58. [8]

[9] См.: Мицкевич // Краткая еврейская энциклопедия. Т. 5. – Иерусалим: Об-во по исследованию евр. общин, 1990. Стлб. 377. [9].

[10] Правда, в поэме есть и случай употребления слова «революция» в серьезном и позитивном контексте («Революции весьма нуждаются в чудаках!» – Книга 6 – «Шляхетский поселок», строка 280). Но подразумевает это слово прежде всего возможность шляхетско-крестьянского восстания против царской власти на Литве.

[11] Nota bene. Сами отчасти комические именословия фамилий этих враждующих шляхетских родов (как и многих иных родов польской магнатерии и шляхты), выдают их дальние древнерусские корни. Ведь когда-то, в Киевские времена, этот край именовался Черной Русью; и некоторые крестьяне и слуги в поэме, хотя и именуются «литвинами», говорят между собой «по-русски» (т.е., по существу, по-белорусски).

[12] Герои Поэмы часто называют Польшу – Polskę – архаическим именем Polszcza, почти созвучным слову “puszcza” (пуща).

[13] Войский – номинальный руководитель шляхетского ополчения, уполномоченный также заботиться о семьях ополченцев.

[14] Об антитезе холодного и огнестрельного оружия в поэме речь у нас пойдет ниже.

[15] Существует знаменательное мемуарное свидетельство польского публициста и художника Юзефа Чапского: на Рождество 1939 г. польские военнопленные, оказавшиеся в советском концентрационном лагере в Старобельске, читали наизусть стихи Мицкевича, в частности, и Янкелев «Концерт» (см.: Czapski J. Na nieludzkiej ziemi. – Kr.: Znak, 2001. S. 38).

[16] Нельзя в этой связи не вспомнить, с какой убедительностью и художественной силой сыграл Гервазия в фильме Анджея Вайды «Пан Тадеуш» великий актер Даниэль Ольбрыхский.

[17] Nota bene. Именно собственной, личной импровизации, а не воспроизведения старинных образцов! И в этом – тоже дух Современности…

[18] Египетские ночи // Пушкин А. С. Золотой том. Собр. Соч. / Ред., библиогр. очерк и примеч. Б. Томашевского. – М.: Имидж, 1993. С. 647. [10].

[19] Северная любовь Пушкина // Гершензон М. О. Избранное. Т. 3: Образы прошлого. – М.: Университетская книга; Иерусалим: Gesharim, 2000. C. 7. [11].

[20] Речь, разумеется, о кремневом гладкоствольном оружии.

[21] Этому мифу отдал дань и Пушкин, относившийся к Наполеону куда критичнее, нежели Мицкевич. Достаточно вспомнить последнюю строфу его оды «Наполеон»:

                Хвала!.. Он русскому народу

                Высокий жребий указал

                И мiру вечную свободу

                Из мрака ссылки завещал. (Пушкин А. С. Наполеон. ]1821] // Указ. изд. С. 382. [12].

 

[22] Если вспомнить относительно поздние тексты Мицкевича, еврейство – «старший брат» славян (см.: Mickiewicz A. Skład zasad [1848] // Op. cit. T. 12. S. 7. [13]).

[23] См.: Рашковский Е. Б. Смыслы в истории. Исследования по истории веры, познания, культуры. – М.: Прогресс-Традиция, 2008. С. 187-209. [14].

Добавить комментарий

Оставлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
Войдите в систему используя свою учетную запись на сайте:
Email: Пароль:

напомнить пароль

Регистрация