>> << >>
Главная

Вещи и идеи, структуры и проблемы: заметки на полях публикаций А.М. Петрова (1946-2010)

Январь 0
Опубликовано 2017-01-07 12:03

Вещи и идеи, структуры и проблемы: 

заметки на полях публикаций А.М. Петрова (1946-2010)

 

Е.Б. Рашковский. 

Петров А.М.

     Запад — Восток. (Из истории идей и вещей). — М.: Вост. лит., 1996. — 223 с.

Дефо Д.

    Дальнейшие приключения Робинзона Крузо. Пер. с англ. З.Н. Журавской. Предисл. и послесл. А.М. Петрова. — М.: Вост. лит., 1996. — 272 с., илл. /1/.

 

            Этот разговор о двух недавно вышедших книгах необычен для нашего журнала, посвященного остро современной общественно-политической проблематике. Действительно, какое отношение к этой проблематике могут иметь исследования о колониально-имперских мечтаниях  поэтов и мыслителей итальянского Возрождения и о роли “благословенных благовоний и желанных пряностей Востока” в генезисе новоевропейской цивилизации? Какое отношение к этой проблематике может иметь снабженное тщательными исследованиями переиздание забытого у нас на Руси второго тома приключений Робинзона, содержащего описание его морских путешествий к берегам Южной Америки, на Мадагаскар, в Индию, в страны Юго-Восточной Азии, затем в Китай, а уж оттуда — по суше и по рекам — через Сибирь, через Урал, через север Европейской России — в Архангельск?.. — Отношение, думается, существенное.

            Ибо погружение в историю способно иной раз приоткрыть нам живую проблематику нынешнего мiра.  На мой взгляд, одно из самых содержательных определений истории принадлежит Фернану Броделю. История, пишет Бродель, — “это хронологическая последовательность форм и опытов”/2/. Действительно, “формы и опыты” прошлого, образующие ретроспективу истории ушедшей, во многом формируют структуры истории текущей. Настоящее и будущее не подлежат детерминистскому выведению из прошлого, но тем насщнее для нас вопрос  о зависимости нашей сегодняшней проблематики от проблематики предшествующих времен.

            Всё это, казалось бы, — набор аксиом исторической науки. Однако, как показывает мой опыт общения с разнообразными людьми, равно как и опыт работы с разнообразной историографией, — эти насущные аксиомы даются сознанию нелегко.  Оказывается, для восприятия этих аксиом требуется немалый внутренний и жизненный опыт, равно как и немалая философская культура.

            Для неспециалиста эти аксиомы могут быть не более, чем общекультурными ориентирами. Но для настоящего историка они призваны осуществляться в его профессиональной практике.

            Сказанное выше и есть причина моего интереса к историко-экономическим, историко-культурным и востоковедным трудам А.М. Петрова, появляющимся в печати на протяжении двух последних десятилетий. А.М. Петров — культурный историк с широким кругозором, не пересказывающий комплексы чужих идей, но постоянно работающий с широким кругом источников — от экономической статистики до памятников поэзии и романной прозы. Итак, перед нами две работы А.М. Петрова: сборник его малых исторических исследований и предпринятое им переиздание  (с восстановлением купюр советского времени и с проблемным анализом) второго романа о Робинзоне. Однако предметом нашего разговора будут не книговедческий или историографический анализ этих двух работ, но нечто иное: выделение некоторых затрагиваемых в этих книгах проблем всемiрной истории, которые, на мой взгляд, имеют ныне особую актуальность.

*                                 *

            Одна из центральных проблем, волнующих любого исследователя, занимающегося макроисторическими сюжетами, есть проблема взаимодействия несхожих форм организации и опыта людей, в частности, больших человеческих масс. Собственно, это и есть подоплека той проблемы взаиморазвития, а подчас и взаимоблокирования несхожих цивилизаций, которая оказалась одной из стержневых проблем историографии ХХ века. Естественно, при этом весьма рано обнаружилась важность не только различий языков, быта и верований, но и различий в институтах и формах собственности. Европейцев издавна поражало богатство экзотических стран; поражала характерная для многих городов Востока степень благоустройства и комфорта, которая была неведома им на их собственной родине; поражала изощренность восточных ремесел; европейским государям и бюрократам внушали зависть неведомые им прерогативы и полномочия восточных владык /3/. Chinoiserie — увлечение централизованным благолепием Китая — было всеобщей модой. Людовик XIV, увлеченный своей программой абсолютистской централизации, вынашивал преоект присвоения Короной (т.е. огосударствления) всего земельного фонда Франции (см. З-В, с. 65-66). Однако у “короля-солнца” хватило премудрости дать разрешение на публикацию записок Франсуа Бернье, прежде девять лет служившего придворным медиком у Великого Могола. А.М. Петров приводит в этой связи интереснейшую выписку из Бернье:

            “Турция, Персия и Индостан, уничтожив понятие “мое” и “твое” по отношению к земельным владениям, что является основой всего, что есть в мiре ценного и прекрасного, поневоле очень похожи друг на друга и имеют один и тот же недостаток: рано или поздно их неизбежно постигнут  те же бедствия, та же тирания, то же разорение, то же опустошение... Итак, не дай Бог, чтобы наши европейские монархи стали собственниками всех земель, которыми владеют подданные. Тогда их государства оказались бы далеко не в том состоянии, в котором они находятся... Те, которые желают иметь всё, теряют в конце концов всё и, желая стать слишком богатыми, оказываются в результате лишенными всего или по крайней мере весьма далекими от той степени богатства, которое им сулит слепое честолюбие и слепая страсть стать более неограниченными властителями, нежели это позволяют законы Божеские и природы”  (З-В, с. 60-61) /4/.

            Так, молодая Европа, силами лучших своих мыслителей подымаясь над стереотипами обыденного преклонения перед властью, осознавала свою социоисторическую уникальность.  И именно в контексте поисков этой молодой, уже переросшей былые схемы традиционного всеконтроля и всеопеки, Европы своей уникальности, своего всемiрно-исторического жребия и реконструирует А.М. Петров  духовные основы той судьбы Робинзона, которая волнует поколение за поколением на протяжении почти что трех веков.

            В течение долгих десятилетий первая книга о Робинзоне Крузо вызывала в европейском сознании (в том числе и в европейском ученом сознании) множество кривотолков.  Поколения и поколения читателей воспринимали “Робинзона I” как некий гимн вневременным, абстрактным возможностям человека в любых обстоятельствах места и времени. Это — как раз то самое, что в марксистской литературе называлось “робинзонадой”. Слов нет, экстремальные положения, столь хорошо знакомые нашему веку, могут вскрывать огромные и подчас неожиданные по своим качествам и объемам внутренние ресурсы человека. Только вот речь-то у Дефо — не совсем об этом. Или, точнее, — почти что не об этом. Как показывают работы А.М. Петрова, “Робинзон I” — гимн не человеку вообще (на мой взгляд, человек вообще, человек без строгих определений, — это, скорее, благодарный и благородный дикарь Пятница /5/). “Робинзон I” —  гимн накопленному в человеческом опыте и человеческой экзистенции технологическому, интеллектуальному, организационному и духовному потенциалу, который развили в себе люди пост-реформационной Европы, находившиеся, по сути дела, на старте своей глобальной экспансии.  Экспансии, результаты которой  ныне, на исходе ХХ столетия, не отменены (история — неупразднима), но существенно скорректированы общим ходом исторического процесса.

            Что же касается “Робинзона II”, то, по словам А.М. Петрова, в основе этого произведения лежит “не менее глубокий замысел — тот же новый европеец и другие цивилизации” (З-В, с. 11). Причем новый европеец — отнюдь не прикрашенный: чего стоит описание участие Робинзона в учиненном английскими моряками избиении “дикарей” на Мадагаскаре?..

            Итак, обеспеченный, пожилой, овдовевший, да еще и не вполне здоровый, вдоволь намучившийся в прежних странствиях коммерсант внезапно подпадает соблазну новых странствий; совладать с этим “болезненным влечением” (ДП, с. 20) Робинзон не в силах. Оно и понятно. Это “болезненное влечение” — не только сугубо личное состояние самого героя, но и состояние множества людей вокруг. Желая осмыслить этот характерный для его времени резонанс “влечений”, мыслей и воль несхожих людей, Дефо вкладывает в уста рассказчика  /6/ следующую теологему:

            “Самым убедительным доказательством существования будущей жизни и невидимого мiра является совпадение внешних причин, побуждающих нас поступать так, как внушают нам наши мысли, которые мы создаём в своей душе совершенно самостоятельно и не сообщая никому” (ДП, с. 20).

            Что же стояло за этой взрывообразной экспансией Европы на протяжении XVIII-XX веков? Алчность, жажда присвоения новых материальных благ, как на том настаивала марксистская традиция? Описанная ли Шпенглером “фаустовская” ненасытная жажда пространства? Или — как настаивает фрейдистская традиция — мертвящая страсть обладания вещами? — Возможно, все эти монистические воззрения, коренящиеся в германской Lеbensphilosophie (“философии жизни”), и имеют некоторую объяснительную ценность. Но беда этих воззрений в том, что они вольно или невольно подчиняют все структуры истории безраздельной власти человеческого бессознательного, тогда как в истории чрезвычайно важны не только коллизии бессознательных структур, но и коллизии сознаний и смыслов.

            И коль скоро в нынешних условиях особо важно уяснение глобальных аспектов исторического процесса, то, стало быть, важно разобраться и в особых характеристиках европейской цивилизации — цивилизации наукотворческой, технотворческой, правотворческой, —  которая наложила на глобальную историю, равно как и на историю иных цивилизаций, свой специфический отпечаток.

            И что любопытно: А.М. Петров, именно как историк-экономист, в течение трех десятков лет изучавший движение тысячелетних товарных и информационных потоков /7/, заинтересовался именно смысловой подоплекой европейской экспансии и дальних предпосылок становления нынешнего глобального сообщества

            Общеизвестно, что Европа всегда дорожила и гордилась (нередко до спеси гордилась!) уникальностью своих культурных, религиозных, правовых традиций. Но было и другое: издревле неотъемлемой частью европейской культуры был осознанный интерес к иным культурно-историческим и цивилизационным мiрам.

            Почему Европейская цивилизация оказалась единственной из цивилизаций прошлого, которая в лице Николая Кузанского, Вико, Гердера и последующих мыслителей осознала идею структурного многообразия  как неотъемлемой характеристики человечества? — Этот вопрос уведет нас слишком далеко в историко-философские области, — в частности, в область аристотелианских и схоластических идей о формотворческом богатстве мiра. И получается мучительный исторический и историографический парадокс: факт теоретического осмысления именно европейцами структурного и содержательного многообразия мiра способен не только опровергать, но и косвенно подкреплять европоцентрическую трактовку истории.

            Труды А.М. Петрова пытаются отвечать не столько на вопрос почему, сколько на вопрос как. И это естественнно для историка. Во всяком случае, как показывают труды А.М. Петрова, Европа осознавала свои предпосылки не только в самой себе, но и и в существовавших параллельно с ней цивилизациях Востока.

            История европейской торговли, история вкусов, история врачевания, наконец, история самой европейской мысли, — всё это подсказывает А.М. Петрову соображения о том, сколь характерным свойством Европы, — даже в период средневекового упадка ее производительных сил, — был осознанный теоретический интерес к мiру людей и вещей.  И сам комплекс рассматриваемых в трудах А.М. Петрова источников по истории становления европейского духа — богословские и географические труды, поэзия, историография, картография, лечебники, даже поваренные книги (ибо кухня, не говоря уже о гостинной, — тоже лаборатории духа /8/) и т.д. — является свидетельством этого интереса.

            Проще всего и, может быть, даже справедливее всего было бы описать  мечтания Петрарки о воссоздании Венецией прежней римской “империи морей” (imperiae maris) как некий первый, приблизительный проект будущего глобального колониального натиска Европы на внеевропейское человечество. А.М. Петров вполне отдает себе отчет в этой лежащей ныне на поверхности историко-колониальной проблематике (см. З-В, с. 75 и сл.). Но он видит в мечтах ренессансного гения и еще более глубокий пласт проблем, небезразличных именно для современного, пост-колониального мiра. Речь идет о скрытых в “имперских” чаяниях Ренессанса глубоких интуициях незамкнутости и взаимосвязи культурных пространств. Да и сам обоснованный уже в пост-ренессансную эпоху принцип — “Нет прибыли в пустом море, пустой стране и от умершего народа” (З-В, с. 37) — вносит дополнительную сложность в эту далеко не идиллическую, но и далеко не черно-белую картину.

            Один из парадоксов средневековой и пост-средневековой истории Европы связан с противоречием между процессами углубления и развития религиозно-философских основ европейской культуры  и относительной слабостью ее основ материальных и технологических. Отсюда — и присущее европейцам чувство их цивилизационной и культурной несамодостаточности. Тем более, что товары, благовония и пряности Востока спасали их от эпидемий и вымирания: шелковые ткани отгоняли насекомых, благовонные масла обеспечивали гигиену тела и врачевание ран, пряности спасали пищу от разложения и ядов, созерцание играющих самоцветов сдерживало страхи и неврозы... Стало быть, то, что казалось иным историкам жаждою излишеств, в более современной исторической ретроспективе предстает как часть полуосознанной стратегии выживания миллионов людей, миллионов обитателей сравнительно небольшого северо-западного аппендикса Евразийского континента на протяжении долгих веков. Так что товары, технология и культура Востока (как позже — и Нового Света) оказались в числе существенных предпосылок преемственности европейской истории...

            Вернемся, однако, к “Робинзону II”, к первым годам “осьмнадцатого века”, когда обнаружилось — и российский опыт был лишним тому подтверждением, — что народы пост-реформационной Европы создали столь мощный интеллектуальный и технологический потенциал, который стал обеспечивать самоподдерживающий рост европейской культуры и, стало быть, размыкание цивилизационных границ и развитие стабильных и интенсивных межрегиональных связей по всему мiру. Разделы о путешестви Робинзона по Китаю — в этом смысле особо поучительны. Изощренность китайских реммесел, благоустройство дорог, тщательная охрана границ — всё это отмечается Дефо-Робинзоном как важные достижения китайской культуры и государственности. Но тогдашнюю нерассуждающую европейскую “chinoiserie” Робинзон уже перерос. Да, размышляет Робинзон, в Китае есть “порядок”, умиляющий европейцев, но нет гражданственности. Люди, как это показалось Робинзону, живут в статусе государственных рабов. Отсюда — и массовая нищета, и гротескное чиновничье чванство, и стремление всеми правдами и неправдами обобрать первого попавшегося контрагента (см. ДП, с. 198-202). Недостаток свободы в жизни и мысли не может не сказываться и на характере знаний. Китайские навигаторы и торговцы, по словам героя Дефо, располагают немалым числом эмпирических сведений по части движения небесных светил, но обобщаются эти сведения в формах безнадежно устарелых космологий. Напр., солнечные затмения трактуются как следствие происков периодически набрасывающегося на Солнце дракона (см. там же, с. 197-198)...

            Сам же Дефо и его герой уже давным-давно переросли уровни драконьих фантазий и уже стоят на той стадии развития мысли, где осознаётся нерасторжимая связь познания и свободы. Взаимосвязь, без которой  — как показала история — достижения научного знания могут легко подпадать мифологической деградации. История околонаучного мышления ХХ века дает нам на сей счет тьму примеров.

            Осознанная же связь мысли и практики, опосредованная внутренней свободой мысли, по сути дела, и есть та гегелевская “осознанная необходимость”, вокруг которой наши антидюринги воздвигли столько сводящих с ума софизмов. Эта связь, интуитивно нащупанная Дефо, и оказалась одним из главных смысловых стержней европейской культуры, открывшихся ныне остальному мiру /9/.

            Путешествие Робинзона по России (Восточная Сибирь-Тобольск-Южносибирские степи-Урал-Кама-Вычегда-Архангельск) — предмет особого интереса. Тогдашние сведения о России, обобщенные в книге Дефо, — подчас даже полуфантастические, но, тем не менее, дающие немалую пищу для размышления.  Сами по себе, знания английского писателя о Петровской России довольно поверхностны, но не чужды глубоких исторических интуиций. Весьма поверхностны, хотя и исторически понятны в своей пуританской жесткости, представления Дефо по части религиозных основ современной ему русской жизни. Вспоминая о переправе на российский берег Аргуни, Робинзон ощущает как бы некое условное приближение к своему европейскому отечеству:

            “Я не мог не почувствовать огромное удовольствие по случаю прибытия в христианскую, как я назвал ее, страну, или по крайней мере управляемую христианами. Ибо хотя московиты, по моему мнению, едва ли заслуживают названия христиан, однако они выдают себя за таковых и по-своему очень набожны” (ДП, с. 216-217).

            Различия в ментальности  воспринимаются как радикальные различия в вере.

            С точки зрения А.М. Петрова, особого внимания заслуживают эпизоды  “Робинзона II”, где рассказывается о дружеских отношениях между зазимовавшим в Тобольске Робинзоном и опальным русским князем. Вне всякого сомнения, прототип этого героя — князь Василий Васильевич Голицын (1643-1714), фаворит царевны Софьи, даровитый и просвещенный государственный деятель, окончивший свой век в архангельском изгнании. Дефо-Робинзон рисует князя человеком просвещенным и достойным, умеющим различать добро и зло, ведающим тонкость человеческих чувств и отношений, но — увы — раз и навсегда смирившимся и отчасти даже сроднившимся с порядками тогдашней Московии, когда жизнь человеческая трактуется не иначе, как предмет всевластия и капризов государя и государства. И в этом смысле, для Дефо, Московия — даже Московия у порога Петровской европеизации — лишь уходящее в арктические северо-западные дали своеобразное продолжение Китая. Ни Питера, ни Москвы, — лишь холодные и необжитые азиатские просторы с редкими русскими анклавами. Отчужденные и холодные просторы во власти отчужденного и холодного государства...

            “...Тирания, деспотизм,  — пишет в этой связи А.М. Петров, — как ничто другое, калечат человеческий дух, подавляют личность, заставляя ее присмыкаться и жить низменными инстинктами. Несравнимы, конечно, на мой взгляд, сформированное свободным обществом мiровоззрение Крузо, которое он стойко пронес через все испытания, и духовные метания опального царского сановника, в порыве раскаяния с трудом пытающегося освободиться от рабской психологии” (З-В, с. 49-50).

            К сожалению, в исследованиях и комментариях А.М. Петрова обойден один трагичный, но почти что пророческой значимости эпизод из “Робинзона II”. Юный сын старого князя, унаследовавший его тонкость и благородство, не может, в отличие от отца, смириться со своим статусом государственного раба (или — что почти одно и то же — государевой вещи) и с помощью Робинзона бежит через Архангельск на Запад...

            Здесь гениальным писателем как бы предугадана одна из важнейших будущих проблем российской истории, с особой драматической мощью развернувшихся  уже в ХХ столетии. Я имею в виду проблему будущего вольного или невольного выталкивания, будущей вольной или невольной выкачки из России миллионов и миллионов человеческих умов и сердец.

            Осознавшая самое себя и свое внутреннее достоинство человеческая личность уже не может оставаться в статусе “крещеной” (или же “некрещеной” — смотря по анкетной графе) имперской собственности. Не может она смириться и со своим унизительным статусом объекта официально развязанной “классовой” (или “идеологической”) борьбы. Не может смириться и со статусом объекта социо-экономических манипуляций, когда человеческому существу предписывается роль ресурса или сырья внутренне чуждой или враждебной ему казенной стратегии. Так продолжается и поныне, когда наши доморощенные идеологи и стратеги тешат себя евразийскими мифами державного “исхода к Востоку”, а сотни тысяч молодых россиян всеми правдами и неправдами движутся в противоположном направлении /10/. Рассогласованность структур власти, собственности и сознания, рассогласованность геостратегических понятий и человеческой реальности внутри самой России — всё это сулит периодические социокультурные кризисы.

            Разумеется, огромной творческой заслугой пост-коммунистической России явилась некоторая, хотя и своеобразно «буксующая», нормализация отношений с Западом и, следовательно, с российским Зарубежьем. Но, думаетcя, предстоит еще много сделать, чтобы последнее оказалось бы живым и постоянно действующим конструктивным элементом нашей нынешней и будущей истории. Миллионы потомков эмигрантов, невозвращенцев, “перемещенных лиц”, а также бесчисленные российские граждане, трудоустроенные за рубежом, — это мы сами. Правда, — в  ином преломлении наших же собственных исторических судеб...

            Впрочем, и опыт многих восточных обществ последних десятилетий, — обществ, которые сумели перерасти былые традиционные или пост-колониальные рамки деспотических “священновластий”, — объективно оказываются для нас целой школой нетривиальной мысли и практики, целой школой осмысления сквозных проблем мiрового развития. В лице своих наиболее передовых стран, нынешний Восток — это уже не тот ордынский, османский, маньчжурский или же средневеково-тибетский Восток, который некогда умилял Конст. Леонтьева или евразийцев. Скорее, это Восток, вооруженный — при всём его своеобразии — западогенными формами знания, технологии, социо-экономической и в чём-то даже и правовой организации. Так что нынешние радикально-антизападные формы “российской идеологии” уже теряют всякое рациональное отношение и к Западу, и к Востоку, и к самой России, становясь лишь символом и неотъемлемой частью нашего криминально-чиновнического беспредела.

            Одну-две сотни лет назад самобытнические воззрения были важной и неотъемлемой частью процесса становления (если угодно, ойкономии) национальных культур великорусского народа и многих иных народов России. Но ныне аутентичность культурно-исторических наследий выявляет себя уже не в плане умозрительных директив или поспешных социальных экспериментов, но на глубинных уровнях сознания, культуротворческого и религиозного опыта. Но, боюсь, претендентам на директивную самобытность на этих уровнях делать уже нечего: разве что выискивать крамолу, запрещать да репрессировать...

            Цивилизации и культуры — не самодовлеющи. Человеческие массивы развиваются через коренящиеся в опыте веков системы многостороннего и многоуровневого общения. Инициатива, свобода и мысль взаимосвязаны в человеческой истории. Казалось бы, простые, но — увы — тяжело дающиеся сознанию истины. Труды и публикации А.М. Петрова, основанные на богатейшем источниковедческом материале, способствуют уяснению этих истин. И, стало быть, дальнейшему росту социогуманитарных знаний в России.

 

Примечания

            /1/ Условимся в дальнейшем обозначать эти издания шифрами “З-В” и “ДП”.

            /2/ Ф. Бродель. Динамика капитализма. — Смоленск: Полиграмма, 1993, с. 83.

            /3/ Прислушиваясь к риторическим фигурам нынешней “российской идеологии”, иной раз диву даешься, с каким невольным тщанием повторяем мы европейские “зады” прошедших десятилетий и веков: ругаем слабость власти, “говорильню” представительных систем, тоскуем о дополнительных полномочиях и всеконтроле. Психологически, на фоне “блеска и нищеты” пост-тоталитарной России, всё это понятно. Только вот уроки коллективизации, ГУЛАГ’а и Чернобыля для нашего обыденного сознания как бы и не впрок...

            /4/ Это — цитата из книги: Ф. Бернье. История последних политических переворотов в государстве Великого Могола. — М.-Л., 1936, с. 206-207.

            /5/ Имя Пятницы — в этом смысле значимо. Оно напоминает нам о Страстной Пятнице как о вести не только об одиночестве и смерти, но и о Воскресении и спасении — обо всём том, что, согласно стержневым христианским понятиям, стало через Христа соприродно человеку. Точнее, высшей, если можно так выразиться, надприродной его природой.

            /6/ Как и “Робинзон I”,  так и “Робинзон II” строится в форме рассказа от первого лица.

            /7/ См.: А.М. Петров. Великий шелковый путь. О самом простом, но мало известном. — М.: ВЛ, 1995.

            /8/ См.: А. Хеллер. Иммануил Кант приглашает на обед. — “Вопросы философии”, М., 1992, № 11.

            /9/ Вопрос о всемiрно-историческом значении этого “картезианского” рывка в глобальной истории научного знания, растянувшегося на несколько веков (XVII — начало ХХ) специально рассматривается на страницах моей книги “Научное знание, институты науки и интеллигенция в странах Востока и интеллигенция в странах Востока XIX-XX века” (М., 1990).

            /10/ И это притом, что согласно мнению ученых-генетиков, из-за тоталитаристских экспериментов и тотальных войн ХХ века био-генетический потенциал народов России выглядит существенно подорванным  (см.: Н. Воронцов. Войны, революции, застой — эволюционные последствия. — “Знамя”, 1995, № 7).

 

                                                                                              /Е. Рашковский/.

  06.07.97  

Добавить комментарий

Оставлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
Войдите в систему используя свою учетную запись на сайте:
Email: Пароль:

напомнить пароль

Регистрация