Март 2023 Опубликовано 2023-03-30 15:00 , обновлено 2023-03-30 16:00
2 сентября 2020
Когда на концертах Аркадия Райкина зрители умирали от смеха, мало кто из них задумывался над тем, что тексты, остро бичующие пороки нашей жизни, придуманы не самим артистом, — их писали для него писатели-сатирики. Одним из них, чьи скетчи, репризы, интермедии чаще всего исполнял выдающийся артист, был Матвей Яковлевич Грин. Сегодня высмеивать пороки общества — дело нехитрое. Но многие еще хорошо помнят то время, когда за каждое правдивое, критическое слово, высказанное в адрес режима, даже за смелый ход мыслей человек мог лишиться не только должности или партийного билета, но и самой жизни. Тоталитарная власть сурово, беспощадно расправлялась с каждым, кто посмел неодобрительно о ней отозваться. Такого человека тут же объявляли «врагом народа», а с врагами у нас, как известно, не принято церемониться… Сия горькая чаша не миновала и писателя Матвея Грина.
Матвей Грин
На стене в квартире Матвея Яковлевича висел написанный маслом небольшой портрет. На холсте в скромной раме был изображен молодой человек лет двадцати семи с каким-то странным, загадочным выражением лица: то ли грустным, то ли ироничным, то ли покорно безнадежным. Переизбыток розовых тонов придавал этому лицу какую-то умиротворенность.
— Кто это? — поинтересовался я у хозяина квартиры — полного, страдающего одышкой человека, которому перевалило за восемьдесят.
— Ваш покорный слуга, — ответил Матвей Грин. И добавил: — Это написано на Печоре, в лагере за колючей проволокой. В тридцатых годах я был репрессирован, находился в заключении. И один из моих товарищей-зеков, художник по профессии, запечатлел меня, как он сказал, для истории…
— Так вы были в лагере? — удивился я.
— И не один раз, — с горькой усмешкой заметил Матвей Грин. — Впрочем, как видите, в отличие от других я остался жив. И даже недавно написал воспоминания о тех страшных днях.
И поведал мне о событиях, в которых он оказался не только свидетелем, но и непосредственным участником…
— В одиннадцатом номере журнала «Огонек» за 1988 год я прочитал дневники писательницы Веры Пановой, — рассказал Матвей Яковлевич. — В своей давней юности я знал ее под псевдонимом Вера Вельтман — она была умом и сердцем не только прекрасной пионерской газеты «Ленинские внучата», но и всей нашей компании комсомольских журналистов Ростова-на-Дону. В трагических страницах дневников она описывает арест своего мужа Бориса Вахтина — корреспондента «Комсомольской правды» по Северному Кавказу, стояние в скорбных очередях к тюремному окошку, их последнее свидание в лагере в Коми. Это было то самое «дело» комсомольских журналистов, ставшее прологом к «делу» Саши Косарева — генсека ЦК комсомола. По этому делу вместе с Борей Вахтиным и еще шестнадцатью журналистами проходил и я. В тридцатые годы мы все работали в северокавказской краевой комсомольской газете «Большевистская смена». Нас много и охотно печатала центральная пресса. А когда в Москве организовалось новое издание ЦК «Крестьянская газета для молодёжи», мы переехали в столицу и начали делать эту газету. Это было время Днепрогэса, Нижегородского автозавода, Магнитки, время коллективизации. Мы работали с душой, безоглядно веря, что от нас, комсомольских журналистов, во многом зависит будущее страны. И этим мы жили. Но именно мы, сотрудники молодежной газеты, оказались одними из первых в той трагической очереди к вратам ада, за которыми гибель, забвение, небытие. Первого февраля арестовали группу журналистов: Тритесского, Вахтина, Покадиловского, Вартанова, Брагина. А в ночь под Первое мая в Москве взяли и меня.
Коридоры Лубянки, чудовищные допросы. Бутырка, пересылка на Красной Пресне. Потом этап до Архангельска, пароходом до Нарьян-Мара, баржей по Печоре и пешком до деревни Покча, что в 30 километрах от городка Троицко-Печорска. Вот тут-то я и оказался.
Много лет спустя, после двадцатого съезда партии, в военной прокуратуре мне показали мое «дело». Боже мой, какая чудовищная фантазия была у тех, кто его придумал! В чем только меня и моих коллег-журналистов не обвиняли: в создании вражеской сети, раскинутой нами в комсомольской прессе. В преступной связи с американскими специалистами, которые работали в 30-е годы в совхозе «Гигант» в Зернограде. В попытке организовать террористический акт против Сталина и его боевых соратников в Большом театре во время съезда колхозников-ударников, на котором сотрудники редакции были аккредитованы. Все эти ложные, нелепые, дикие обвинения придумал следователь по фамилии Белкин, который вел наше «дело» и из-за которого все мы оказались в лагере за колючей проволокой…
Незадолго до отправки в лагерь Матвей Грин получил свидание с женой. Товарищи подшучивали: узнают ли они друг друга. До ареста Матвей и Клава успели вместе пожить лишь считанные месяцы. Все пятнадцать минут, которые им довелось видеться на свидании, он уговаривал ее забыть о нем, не ждать, выходить замуж за другого. Ведь они даже не успели зарегистрировать свой брак. Матвей очень переживал, беспокоился, что из-за него у Клавы могут быть неприятности. Но Клава, обливаясь слезами, обещала ждать, приехать во что бы то ни стало туда, где будет он. Слово свое она сдержала: ждала его много лет, живя с клеймом «жены врага народа». Испытывая неимоверные тяготы, она приехала к нему на край света — на Печору. Чего только им вдвоем не довелось пережить: не было ни работы, ни денег, ни жилья. Слава богу, все это ушло в прошлое. А за плечами — более шестидесяти лет совместной жизни…
Трудно себе представить подобное, но тогда, до 1937 года, в лагерях существовал еще некоторый либерализм. Выходила многотиражка «Новый судострой», которую делали писатель Николай Асанов, поэт Ярослав Смеляков и журналист Матвей Грин. В лагере на Печоре он пробыл три с половиной года. За несколько лет до войны его освободили.
Оказавшись на свободе, он чуть было не поверил, что все бури жизни позади. Да и как было не поверить?! Матвей Грин вернулся на газетную работу, стал заведовать отделом литературы и искусства в «Грозненском рабочем». Позже был избран председателем областного отделения Всероссийского театрального общества, много писал о театре, эстраде, цирке. И вдруг новый арест. Милость «отца народов» не обошла его и во второй раз.
— Днем 22 июня 1949 года вместе с женой и маленьким сыном я ехал в поезде в Тюмень, — рассказал Матвей Грин. — На станции Беслан в купе вошла проводница и сказала: «Вас там спрашивают». Я, как был, в одной рубашке, летних брюках и тапочках вышел на перрон. Меня окружили четверо мужчин. Это оказались сотрудники КГБ. Они посадили меня в поджидавшую машину и увезли. Тринадцать месяцев я провел в одиночке — допросы день и ночь по два-три раза, а иногда месяц без вызова. У меня опухли ноги, голова была поражена нервной экземой, почти не осталось зубов, а побои, издевательства, весь этот ужас продолжались. На сей раз мне предъявили еще более нелепые обвинения. Во-первых, «рецидивист, постоянно борющийся с советской властью». Во-вторых, «южный форпост космополитов Кавказа», «контрреволюционная агитация групповая» — так назывались статьи, по которым меня тогда осудили. Кажется, абсурднее ничего нельзя было и придумать.
И вот через всю Россию Матвея Грина снова везут в лагерь. На сей раз в Ивдель. Когда его арестовали в первый раз, ему было всего 23 года. Во второй раз, в 1949 году, — 37 лет. Тогда уже многие начали осознавать, что в стране царят произвол и беззаконие. Большинство людей знали об этом лишь понаслышке. Журналисту и литератору Матвею Грину довелось на себе испытать деформацию правовой системы, познать все прелести жизни при тоталитарном режиме. Матвей Грин занимался в лагере делом весьма необычным: он руководил театром.
— Когда меня привезли в лагерь на Ивдели, я увидел, как открылись ворота и строем по четыре стали выходить мужчины и женщины, — вспоминал Матвей Яковлевич. — Одни с музыкальными инструментами в руках, другие — с какими-то свертками. Я сразу узнал знаменитого певца Большого театра Дмитрия Даниловича Головина. Да и как было не узнать его колоритную, импозантную фигуру! Даже здесь, в диких, страшных условиях, он не потерял своего шарма. Узнал я и Александра Владимировича Варламова. Сколько раз я видел его на сцене летнего театра «Эрмитаж». Он дирижировал джазовым оркестром, а певица из США — Целестина Коол пела. Может быть, это увлечение западной музыкой и довело его до Ивделя. Людей разместили в двух грузовиках, и они уехали на «малые» гастроли по разным лагерям…
Меня вызвал к себе начальник культурно-воспитательного отдела капитан Родионов. У нас состоялась двухчасовая беседа. Если, конечно, это можно назвать беседой — один сидит, а другой стоит и вынужден выслушивать такое: «Тут до вас был один — Лотштейн из Одессы. Он тоже сам писал и конферировал. На одном концерте он сказал: «Дорогие друзья, начинаем концерт…» А концерт шел для лагерного управления. Ну, конечно, я сразу отправил его в карцер. А потом первым же этапом — в Воркуту. Это ж надо! Мы — друзья этого врага народа! И вообще, что-то уж слишком много смеха на этих концертах. Вредили, шпионили, страну предавали, а теперь еще и смеются! Над кем? Над нами? Какой курорт мы им тут устроили!» — Родионов помолчал и добавил: «Головин уже старый, болеет часто. Присмотрись и принимай театр. А он будет только петь». — «А вы с ним говорили, гражданин начальник?» — «С кем? Тут все я решаю. Надо будет — сучья пойдет в лес обрубать. Пусть там и поет свои арии. Запомни: наше дело — приказывать, ваше — исполнять. Понял?»
В театре числилось 80 человек. В репертуаре были представлены все жанры: опера, драма, оперетта, эстрада. Оперно-опереточная группа ставила в концертном исполнении «Евгения Онегина», «Мазепу». В главных ролях выступали Головин, Чернова из Одесского театра, чудесный тенор Стрельников. Руководил оркестром театра сначала А. Хмелевич, позже Г. Арутюнов. В него входили музыканты, прибывшие в лагерь со всей страны. Но ядро его составляла группа артистов с очень причудливой судьбой. Они были призваны на фронт в первые же дни войны. В составе музыкального взвода одной из дивизий попали на передовую. Где-то в Белоруссии угодили в немецкий плен. Музицировали у фашистов в так называемом «армянском легионе». Гастроли их проходили в тыловых частях. В конце войны снова попали в плен — на сей раз к американцам. А те передали их советским частям. Расплата за гастроли у врага последовала незамедлительно: трибунал, 15 лет каждому и в Ивдельлаг. Драматические артисты тоже были отовсюду. Но большинство из Минского театра. Не успев уйти от стремительного наступления фашистов, они в голодную зиму сорок первого вынуждены были открыть театральный сезон. А после возвращения наших их за предательство прямиком спровадили в лагерь…
Танцевали в лагерном театре прекрасные балерины из Вильнюса. Они один вечер погуляли в ресторане с заезжими американцами, что-то ответили на их вопрос о зарплате советской балерины и были отправлены раскаиваться за свою откровенность на десять лет на Урал. Статья у них была… шпионаж. Какие государственные секреты могли сообщить иностранцам эти хорошенькие, но такие легкомысленные девушки?! В симпатичных головках Лины Понавайте и ее подруг — артисток кордебалета литовского театра был полный сумбур. Они никак не могли понять, что с ними случилось. За что их отправили в заключение. Они плакали день и ночь, успокаиваясь только на репетициях и концертах. Видимо, срабатывали профессионализм, творческая дисциплина, привитая им в хореографическом училище.
Были в театре эстрадные певцы, иллюзионисты, акробаты; состав подобрался весьма многожанровый.
Непросто сложилась судьба Дмитрия Головина. Сейчас его мало кто помнит. А в 20-х годах великолепный баритон артиста Большого театра Дмитрия Головина был знаменит на весь мир. В лагере и на воле о нем ходило много слухов. Шли пересуды о странном разговоре знаменитого артиста, якобы происшедшем в ресторане ЦДРИ в дни обороны Москвы, когда немцы были в 28 километрах от столицы. Головин с группой артистов Большого театра не поехал в эвакуацию в Куйбышев, а остался в Москве, выступал с концертами в госпиталях, воинских частях, для гражданского населения. Так вот, рассказывали, будто Головин кому-то сказал, что «ему все равно, для кого петь»… Этот придуманный или искаженный кем-то разговор был передан «куда следует», и в досье Головина легла еще одна страница будущего обвинения. Сам «старик» не любил распространяться об этом. Лишь однажды признался Матвею Грину — соседу по нарам: «Как-то в Париже была у меня совершенно случайная встреча с генералом Кутеповым. Так мне потом и это припомнили…»
Да, ему припомнили все: и вольные разговоры в «режимном» Большом театре, и пеструю судьбу сына, и многое, многое другое. Вскоре после смерти Сталина Головин был выпущен на волю. Он появился в Москве вместе со своей лагерной женой-врачом, уже отбывшей свой срок, но оставшейся на поселении в Ивделе ради него. В Москве артист долго не задержался. Уехал на юг под Туапсе, купил с помощью друзей маленькую дачку и там закончил свое земное существование…
В лагерном театре были люди разных возрастов. В труппу входили и совсем юные артисты. Среди зеков нередко можно было видеть ладного паренька, лихо отплясывавшего «яблочко». Многие думали, что он из блатных, из «шестерок». Видимо, попался на краже или ограблении. Сейчас танцует, а впереди что?
Но все, кто думал так, ошибались. У паренька была не уголовная статья, а самая что ни на есть политическая: 58-8, террор. И срок соответствующий: 15 лет строгого режима. А звали мальчишку не больше и не меньше, как Александр Пушкин. Он танцевал, пел и даже играл небольшие роли в пьесах. И вскоре стал любимцем театра и зрителей. Судьба Сашки была чрезвычайно причудлива и трагична. В годы войны где-то на Украине он пристал к кавалерийскому полку корпуса генерала Иссы Плиева. Его поставили на довольствие, записали в документах сыном полка. Капитан Колосов Василий Никитич взял его к себе ординарцем. У капитана всю семью порешили фашисты под Минском, и стал ему Сашка Пушкин за сына. Он превосходно плясал в ансамбле песни и пляски. Кончилась война, но капитан и Сашка остались в Германии, в трофейной комиссии. Вот там-то их и настигла лихая беда. Как-то в компании офицеров капитан говорил, какое впечатление на него производят ухоженные немецкие деревни, чистые коровники, асфальтовые дорожки, всякого рода бытовые мелочи, помогающие жить людям, особенно женщинам. «Эх, нам бы так жить, как эти побежденные», — с тоской сказал капитан. Ну, а дальше легко можно догадаться, что случилось с капитаном. Кто-то «стукнул» в СМЕРШ, был трибунал, и за восхваление жизни врага, стало быть, за измену Родине, капитан получил свои десять лет.
Досталось по первое число и его воспитаннику. Когда из СМЕРШа пришли за капитаном и офицер привычно спросил: «Оружие?» — Сашка выхватил свой трофейный дамский браунинг, подаренный капитаном, и направил его на обидчиков. Он решил защитить своего «отца». Капитан выбил из рук «сынка» оружие и сам отдал его офицеру. Но было уже поздно. Тут же составили протокол о попытке совершения теракта. На этапе в Германии они были вместе. Но в Москве, на Краснопресненской пересылке, их разъединили: капитан попал на этап в Чибью, а Сашка — в Ивдель…
Когда Матвей Грин принял театр, он повстречал Сашку на дальнем лесоповале. Мальчишка от голода и непосильной работы уже доходил. В театре он быстро поправился, ожил и тут же стал писать письма во все концы страны. Пытался что-то узнать о капитане. Но ответы не приходили…
Много лет спустя друзья Матвея Грина — артисты Тарапунька и Штепсель (Ю. Тимошенко и Е. Березин) рассказали, что в Укрконцерте был такой парень: музыкант, певец, танцор по имени Александр и по фамилии Пушкин. Вроде бы раньше он находился в заключении. Тотчас же написали в Киев. Оттуда пришел ответ: Александр Пушкин уволился и с какой-то актерской бригадой уехал в Среднюю Азию. След его затерялся…
В лагере сидели люди, осужденные на самые разные сроки. От самого большого — 25 лет, с последующей ссылкой на пять лет и поражением в правах на пять лет, до невероятно малого — 3 года. С таким сроком попал в лагерь портной Украинского театра оперы и балета Давид Гуревич. С первого же дня пребывания в зоне он подходил ко всем и со слезами на глазах рассказывал, что он ни в чем не виноват. Тот раскаленный утюг поставил на газету с портретом Сталина не он, а мальчик-подмастерье. «Я понимаю, — говорил старик, — ему 14 лет, его нельзя судить, так вот, осудили меня. А за что? Следователь говорил со мной пять минут, потом мне прочитали постановление какого-то Особого совещания и дали три года. И когда?! В самый разгар сезона. У нас же на выходе «Пиковая дама». А там столько косюмов! У меня голова идет кругом, как они там без меня справятся?!»
Театр в ГУЛАГе
Когда он в лагерном театре, наверное, в сотый раз сообщил, что «сидит ни за что», старый зек со стажем Винокуров сказал ему: «Давид, ни за что дают пять лет, а у тебя — три. Это просто неприлично — с таким сроком сидеть в лагере. Ты же не успеешь здесь ничего понять, как уже будешь на свободе».
Но безжалостная судьба распорядилась иначе: старик стал катастрофически худеть, пищу принимать не мог. Он угасал на глазах. Когда до конца его срока оставалось совсем немного, он начал подсчитывать: «Сейчас — середина августа, я освобожусь в конце месяца. Ехать до Киева дней десять. В общем, к началу сезона я поспею».
Не поспел. Занавес его судьбы опустился за десять дней до освобождения. Так и не одел старый портной «Пиковую даму».
Известно немало случаев, когда культурой в лагере командовали полные дебилы, а начальником театра назначали специалиста банно-прачечного хозяйства. Была подобная одиозная личность и в лагере Ивделя — начальник КВЧ центрального лагпункта старший лейтенант Соломонович — громадная баба с хриплым, пропитым голосом, с изъеденными табаком гнилыми зубами и бегающими глазами. За долгие годы в Ивделе она перебывала во многих лагерных службах, и отовсюду ее убирали за абсолютную непригодность. Наконец ее кинули на культуру.
Когда артисты репетировали пьесу «Платон Кречет», где беспартийный доктор Бублик звонит в горком партии, она в бешенстве прибежала из зала на сцену и начала кричать, что искажается текст пьесы: не может беспартийный звонить напрямую первому секретарю горкома. Он должен пройти по «лестнице» все инстанции: здравотдел, народный контроль, а уж затем звонить в райком или горком.
Лагерный «куратор» культуры пыталась запретить исполнение арии князя Игоря из-за слов: «О, дайте, дайте мне свободу, я свой позор сумею искупить». По ее убеждению, свой позор «враги народа» могли искупить только на самых тяжелых общих работах. Никакой свободы им давать нельзя. Наоборот, надо «приклепать» им еще срок. Она доводила до истерики литовских балеринок, часами допрашивая их, как именно они изменили Родине с иностранцами в Вильнюсе? Сегодня над этим можно посмеяться. Но тогда тем, кто долгие годы жил в лагере за колючей проволокой, было не до смеха. Ведь лагерное начальство имело безграничную власть над заключенными. Изо дня в день их окружали жестокость, грубость, невежество пополам с самодурством. Переносить такое в течение многих лет мог далеко не каждый…
— Как же относились к вашему театру зеки? — спрашиваю я у Матвея Яковлевича.
— В лагере его очень любили и берегли, — отвечает он. — Приезд театра раз в полгода был для людей как бы весточкой с воли. Он напоминал им о другой жизни, где осталась семья, любимая работа, друзья, маленькие радости. Театр для зеков был отдушиной, единственным лучиком света, глотком свежего воздуха в смраде окружающей среды… Нас поддерживало убеждение: лучше зажечь маленькую свечку, чем проклинать большую тьму. Наша свечка горела для тысяч и тысяч без вины виноватых людей, у которых отняли все: семью, свободу, жизнь. И, может быть, сохранившееся в людях чувство юмора помогло им выжить, выстоять, не сломиться там, где даже очень сильные духом выдержать не могли…
Матвей Яковлевич вынул из папки и протянул мне небольшой пожелтевший от времени листок. Я прочитал: «12 декабря 1956 года. Военная коллегия Верховного суда СССР. Дело прекращено за отсутствием состава преступления». Полная реабилитация! Человек не виновен! Так за что же он столько лет просидел в лагере?! За что выпало на его долю столько физических и духовных мук? Кто виноват в этом? Кто ответит за загубленные судьбы, за украденные у людей бесценные годы жизни? Как случилось, что до сих пор не наказаны, не осуждены те, кто действительно совершил преступление против своего народа? Почему никто от имени государства не извинился перед ни в чем не повинными людьми, не вернул им то, что коварно, безжалостно, бесчеловечно было у них отнято?
Надгробие на могиле Матвея Грина
— Промозглым ноябрьским днем 1987 года я приехал в Кунцевскую больницу к тяжело больному Аркадию Исааковичу Райкину, с которым меня много лет связывала крепкая дружба, — рассказал Матвей Грин. — Я еще не знал, что это было последнее наше свидание. Последний разговор. Сидя возле его кровати, я вдруг услышал, как Райкин тихо сказал: «Матвей, ты обязательно должен написать о жизни советских политических лагерей, о театре в зоне, о том, как искусство в то страшное время помогало людям выжить и остаться людьми. — Помолчав секунду, он добавил: — Это твой гражданский долг».
Завет великого артиста писатель выполнил. Книгу под названием «Театр за колючей проволокой» Матвей Грин написал. Увы, только напечатать ее при жизни так и не сумел. Не нашлось ни одного издательства, которое взяло бы на себя эту благородную миссию. Не знаю, увидит ли когда-нибудь свет это правдивое, щемящее сердце произведение — горестные страницы нашей отечественной истории. Я уверен лишь в одном: светлая память о безвинно погибших, подчас лучших из лучших, не должна быть предана забвению. Люди должны знать о своей стране и о жизни нашего поколения всю правду до конца.
(Опубликовано в газете «Еврейское слово», №471)
Матвей Грин еще в предвоенной Москве был известен, уважаем и любим. Журналист, фельетонист, писавший для всех мастеров эстрады от Аркадия Райкина до сегодняшних молодых, он просидел в сталинских лагерях четырнадцать (!) лет своей жизни. Борис Брунов всегда говорил: «Если на гастролях к нам на улице кидается человек, значит, либо со мной на флоте воевал, либо с Матвеем сидел!» Спасли Грина от верной смерти, по его словам, две вещи: работа в лагерном театре и природные, ничем не истребимые оптимизм и чувство юмора.
Однажды «театр за колючей проволокой», которым руководил Грин, пригнали выступать в очередную зону и на ночь разместили в женском бараке. Страшно хотелось есть, и Грин попросил коменданта барака отвести его к титану, чтоб хоть кипятку попить. Та не отказала, повела его к нагревателю, у которого всю ночь дежурили две женщины. Дали они Грину кипяточку, и он отправился обратно на нары. По дороге комендантша, тоже из зеков, оглянулась и нашептала Грину: «Зря вы ушли, не поговорив с этими тетками. Вам как писателю очень бы интересно было…» «А что за тетки такие?!» — спросил Грин. «Да уж такие… Одна жена Буденного, другая — жена Колчака!»
Репрессии на ЗИСе, — вспоминал позже Фиттерман, — обрушились в основном на евреев. В мартовские дни 1950 года многих работников‑евреев ЗИСа стали увольнять с завода. Затем начались аресты, в течение нескольких месяцев было арестовано 60 человек. Одним из них по ошибке оказался русский инженер Л. Добрушин, репрессированный, видимо, за то, что был однофамильцем известного еврейского писателя.
Сегодня, когда говорится о голоде тех лет в СССР, неизменно сообщается и о голоде в Украине. В тот период в Украине от голода умерли более 3 млн человек из 40-миллионного населения. В Казахстане же по состоянию на 1 января 1934 года в живых остались всего 3 млн 212 тысяч человек из 5 млн 965 тысяч проживавших в стране по данным переписи 1929 года. Это была ни с чем не сопоставимая по своим масштабам трагедия.