>> << >>
Главная Выпуск 8 Воспоминания об Эпохах
Воспоминания об Эпохах

Рассказ Леонида Броневого о жизни и времени

Замечательное взятое украинским журналистом Дмитрием Гордоном интервью с всенародно (а после распада Союза и международно) любимым артистом
Июнь 2015
Опубликовано 2015-06-09 14:00
Замечательное взятое украинским журналистом Дмитрием Гордоном интервью с всенародно (а после распада Союза и международно) любимым артистом, проливающее Новый Свет на его жизнь, а также и на Эпохи, через которые он прошел и вышел из них живым,  опубликовано в журнале БУЛЬВАР ГОРДОНА.

http://www.bulvar.com.ua/arch/2014/1/52cf0ebfcfd37/

Народный артист СССР Леонид БРОНЕВОЙ: «Мне много лет, и от того, что прожитой жизнью называется, два чувства остались — чувство страха и чувство голода: вечный голод и вечный страх!»
 
Фото Феликса РОЗЕНШТЕЙНА  

17 декабря выдающемуся артисту театра и кино исполняется 85 лет

Дмитрий ГОРДОН 
«Бульвар Гордона»

У Леонида Сергеевича редкая и моментально запоминающаяся фамилия — говорят, это и не фамилия вовсе, а прозвище, которое получили когда-то его отец и дядя. У одесского кондитера Иосифа Факторовича было трое сыновей, которые отцовское прибыльное дело должны были унаследовать, и может, так бы все и случилось, если бы не революция, после которой власть в городе стала меняться, словно в кинофильме «Свадьба в Малиновке».

Став красногвардейцем, один из братьев во время уличного боя в одиночку пошел на вражеский броневик, прикрывавший вокзал. Машину парень подбил и уничтожил, но сам при этом погиб — с тех пор родных героя в Одессе стали называть «броневыми» или «бронированными», и прозвище это так плотно, можно сказать, намертво к ним приклеилось, что вскоре заменило Факторовичам фамилию. Что ж, может, это и к лучшему: впоследствии оба брата покойного поступили на службу в органы внутренних дел, и новые документы помогли скрыть тот факт, что их сестра эмигрировала в Америку, однако не защитили: когда в Украине начались репрессии и связанная с ними напрямую чистка аппарата, одного из них попросту застрелили, а второго — отца будущего актера — приговорили к 10 годам лагерей и отправили в Сибирь валить лес.

В связи с этим детство для Лени Броневого закончилось в восемь с половиной: подававший надежды скрипач из обеспеченной семьи, не знавшей голода и лишений, жившей в просторной и светлой четырехкомнатной квартире в центре Киева, оказался с мамой в ссылке, сполна ощу­тив, что такое нищета и нужда. Эти впе­­чатления не покидали Леонида Сергеевича долгие годы, ведь после воз­вращения из ссылки началась война, бежать от которой понадобилось аж в Чимкент, голодное студенчество в Ташкенте, скитания по периферийным театрам, чужим углам, ободранным гостиничным номерам. Да и в Москве, куда Броневой приехал, чтобы попробовать свои силы в Школе-студии МХАТ, было не слаще. По окончании уже второго театрального вуза в столице никто Леонида не ждал, и мытарства начались снова: теперь уже с женой-москвичкой, которая, выйдя за Броневого, направление получила в провинцию.

Фото Феликса РОЗЕНШТЕЙНА

Родив Леониду дочь Валю, актриса Валентина Блинова прожила недолго: четыре года спустя умерла от рака легкого. «Я не понимал, откуда, за что нам такая напасть? — вспоминал Броневой в одном из интервью. — Она ведь даже никогда не курила!». Московские врачи, к которым Леонид Сергеевич супругу повез, предположили: болезнь развилась из-за травмы (несчастный случай произошел с Валентиной на театральных подмостках — она оступилась, упала и сильно ушибла грудную клетку). Обследовать женщину смогли, а вот спасти, к сожалению, нет, и Броневому вновь довелось на прочность себя проверять — будучи молодым вдовцом, и кормить, и одевать, и воспитывать дочь, а как с этим справиться, если в кармане ни гроша и ни в один театр не берут?

О всенародной славе, обрушившейся на Леонида Сергеевича после роли шефа гестапо Генриха Мюллера в сериале «Семнадцать мгновений весны», и речи тогда не было. Известность пришла к актеру поздновато, в 45, зато навсегда, ведь картина Татьяны Лиозновой считается культовой не только у поколения, которое смотрело ее, не отрываясь от экранов, в начале 70-х, но и у последующих, а главные герои — Тихонов-Штрилиц и Броневой-Мюллер — стали персонажами сотен анекдотов.

«Штирлиц стоял на перекрестке и продавал настурции, а Мюллер знал, что Турция в нас не нуждалась». «Рассказав пошлый анекдот, Штрилиц вогнал Мюллера в краску. «Смотри, какой чувствительный!» — сказал Штирлиц и бочку с краской закрыл». «Мюллер с бешеной скоростью мчался по городу в автомобиле — рядом шел Штирлиц, делая вид, что прогуливается». «У Штирлица сломалась машина, он вышел и стал копаться в моторе. «Штирлиц, вы — русский разведчик, — сказал проходивший мимо Мюллер, — немец обратился бы в автосервис». «Мюллер выглянул из окна и увидел Штирлица. «Куда это он собрался?» — подумал Мюллер. «Не твое собачье дело», — подумал Штирлиц»...

По количеству шуток и прибауток, о них сочиненных, эту пару перегнали разве что пресловутые Василий Иванович и Петька, а может, и не перегнали вовсе: во-первых, кто их считал, анекдоты эти, а во-вторых, отечественное телевидение и теперь так часто «Семнадцать мгновений весны» показывает (и в раскрашенной версии, и в оригинальной черно-белой), что выдуманные истории о героях сериала продолжают появляться, как грибы после дождя. Даже дети в школах порой удивляются: почему о Мюллере в учебниках по истории упо­ми­на­ет­ся, а о Штирлице и радистке Кэт — ни слова?

Леонид Броневой родился в Киеве и жил на Крещатике. Детство артиста закончилось в восемь с половиной лет после ареста отца — Леня с мамой отправились в ссылку, но в Киев уже не вернулись

Роль высокопоставленного нациста, от которой многие советские актеры отказались бы, не раздумывая, чтобы, как говорят сейчас, «не портить карму», Леонид Сергеевич, закаленный провинциальными театрами, где амплуа как такового у артистов не было, поскольку играть приходилось все, что дадут, принял — то ли как возможность, наконец, заявить о себе, то ли как очередное испытание, своеобразный вызов: а смогу ли? а что из этого получится?

Что ж, с задачей своей он справился так, как не ожидал никто: страну-победительницу и народ, пострадавший от фашистов больше всех остальных, заставил полюбить... гестаповца! Выстоял и здесь — благодаря недюжинному таланту и броневому, заданному фамилией, характеру.

Стойкий, прямолинейный, жесткий — таким знают актера те, кто хоть раз с ним общался. «Угрюмый и мрачный, но руку помощи первый протянет, — утверждают коллеги. — Творческий, понимающий, думающий, однако и волевой, способный в нужный момент собраться и даже крошечную роль в спектакле сыграть так, что зритель закричит: «Браво!». К слову, с такими возгласами и добрыми пожеланиями артиста провожали не так давно не со сцены, а... из больницы: осенью минувшего года, будучи на гастролях в Киеве, Броневой перенес обширный инфаркт, был про­оперирован и в 83 года пошел на поправку. «Вот уж не зря у него такая фамилия», — восхищались медики.

Кстати, самому Леониду Сергеевичу то, что он — Броневой, не нравилось никогда: актер не раз признавался, что охотнее выступал бы под фамилией матери — Ландау, но перейти на нее так и не решился: возможно, в глубине души все-таки чувствовал, какая подходит ему больше...


«МОЙ ДЯДЬКА, РОДНОЙ БРАТ ОТЦА АЛЕКСАНДР БРОНЕВОЙ, БЫЛ УБИТ В СВОЕМ КАБИНЕТЕ: ОН СЛУЖИЛ ЗАМЕСТИТЕЛЕМ НАРКОМА ВНУТРЕННИХ ДЕЛ УКРАИНЫ БАЛИЦКОГО ПО КАДРАМ»

«По-настоящему я стал артистом, потому что никуда не брали: сын врага народа!», 50-е годы

— Вы знаете, Леонид Сергеевич, сказать «очень рад» будет неправильно — я безмерно рад, что мы с вами наконец встретились, ведь вы для меня — живая легенда. За окнами — Киев, ваш родной город...

— ...да...

— ...и я почему-то не сомневаюсь: где бы вы ни были, он все равно в сердце. На какой, кстати, улице вы жили?

— Крещатик, дом 39, квартира 23 — это здание я искал. Это не там, где огромный жилой дом со ступенями? Короче, когда я выходил на балкон, — четыре года мне было, Господи, Боже ты мой! — напротив была улица...Забыл уже, как она называется, — шла вверх от Крещатика к Оперному театру. Ага, вспомнил: раньше Ленина имя носила, а сейчас — Богдана Хмельницкого. Слева гастроном располагался, где продавались сиропы в таких (показывает)...

— ...конусах?

— Да, там я впервые выпил газировки с сиропом, и ощущения были, как в произведении Катаева у того мальчишки, помнишь? В первый раз газировка — это нечто! — а справа трибуны всегда к праздникам строились, и 1 Мая по Ленина открытые машины мчались...

С Альбиной Матвеевой в постановке Анатолия Эфроса «Месяц в деревне», Театр на Малой Бронной, конец 70-х

— ...с вождями...

— ...политическими, военными. Помню, мне было пять лет, все они собрались, машины куда-то уехали — и вдруг образовалась толпа детей, человек тысяча, лет по семь — ну, до десяти, а в середине — возвышение такое, и на нем совсем маленькая девочка. Заиграл оркестр, они стали петь — я тебе это сейчас изображу. Девочка пела так (поет): «Вчора була у Сталіна, і він мене признав. І ці чарівні квіточки мені подарував. У цих чарівних квіточках (смеется) чарівна сила є, бо це дарунок Сталіна, що силу всім дає!». А хор этот тысячный подпевал: «А-а, а-а...», и она снова: «Що силу всім дає». Потом был финал. Малышка пела: «А-а, а-а...», и весь хор с оркестром: «Що силу всім да-ає!». Дети долго-долго ноту держали — примерно как Юра Гуляев, когда исполнял: «Он сказал: «Поехали!»...

— ...он взмахнул рукой...

— ...словно вдоль по Питерской, Питерской...

— ...пронесся над Землей»...

— Лучше никто эту ноту, последнюю, не берет — была, помню, какая-то передача, я встретил Пахмутову и мужа ее, Добронравова, и спросил: «Скажите, почему вы не вставили эту песню Гуляева, ведь никто так ту ноту не брал, ни один певец? — а вы другого певца показали». Она растерялась: «Да?». Я возмутился: «Нехорошо это — то, что Юры в живых нет, еще не повод, чтобы в эфир его не пускать». (Закуривает).

С режиссером Глебом Панфиловым и Инной Чуриковой на съемках фильма «Прошу слова», 1975 год

Фото «РИА Новости»

Эта картина с детьми, песенка... — мне казалось тогда, что это такое счастье, такая красота! — и когда потом стали людей расстреливать, это и то, что делается, я никак не мог совместить. И до сих пор не могу — мне 83 года, а я не в силах понять, как такое было возможно. Нас что, загипнотизировали? Или мы идиотами были? Что про­исходило?

— Скорее всего, и то, и другое...

— Да, но разве могут все быть идиотами?

— Еще как!

— Ну, могут, могут, да... Компартию Украины возглавил человек, с виду смешной, толстенький, а ведь когда человек смешной, это значит, он хороший, потому что тот, кто не смешон, обязательно страшен. Вот Сталин несмешной — страшный, а Хрущев был вроде добряк, но природа большую фигу тут нам показала. Первое, что этот «добряк» сделал, — бывшего первого секретаря ЦК Компартии Украины Станислава Косиора (нарком внутренних дел УССР Всеволод Балицкий и красивый мужчина — командующий Киевским военным округом командарм первого ранга  Иона Якир казнены были еще в 37-м) приказал расстрелять, и далее, за ними — десятки тысяч. Мой дядька, родной брат отца Александр Броневой, был убит в своем кабинете: он служил заместителем наркома внутренних дел Балицкого по кадрам. Три ромба имел! В армии был бы командарм, а там на два звания ниже, комиссар какой-то...

— Пришли и просто так расстреляли?

Светлана Немоляева, Людмила Иванова, Леонид Броневой и Юрий Катин-Ярцев в спектакле «Охотник», 80-е годы

Фото Fotobank.ua

— Не знаю — убит в кабинете, а что удивительного? Ежов вызвал Блюхера — и в кабинете убил.

— Да вы что?!

— Запросто! — какие там приговоры? (Вздыхает).Ужасно... Отца арестовали, когда мне восемь с половиной лет было, маме — 29, а ему — 31.


«МНЕ СТРАШНУЮ ВЕЩЬ РАССКАЗАЛИ: МОЙ ОТЕЦ ОТЦА ПАТОНА, ВЕЛИКОГО УЧЕНОГО, ДОПРАШИВАЛ, ЧТОБЫ ЗОЛОТО ТОТ ОТДАЛ. Я С БОРИСОМ ЕВГЕНЬЕВИЧЕМ НЕ ЗНАКОМ И ДАЖЕ БОЮСЬ С НИМ ВСТРЕЧАТЬСЯ...»

— Он тоже был генералом?

— Один ромб, комбриг — если бы служил в армии, а так майор госбезопасности.

Родители мои в Институте народного хозяйства учились, на рабфаке (для молодых, которые не знают, что это, объясню: рабочий факультет). Мама экономическое отделение окончила, отец — юридическое, и она умоляла его: «Не ходи ты в эти спецслужбы, не надо!», но рядом такой брат, и он: «А куда мне?». — «Лучше в адвокатуру: там будешь людей защищать, а здесь станешь стрелять их — есть разница или нет?». Мама очень умная была, ее стоило послушать, но нет, отец подался в ОГПУ, надел гимнастерку, кобуру с пистолетом... — ему это нравилось.

С Дмитрием Гордоном. «Дима, я так скажу: нельзя без конца в чувстве обиды, как в луже какой-то, жить, иначе себя разъешь. Я, если бы ко многому относился без юмора, должен был бы давно умереть, но невозможно все время только страдать»

Фото Феликса РОЗЕНШТЕЙНА

— Людей он допрашивал?

— Говорят, да, и то, что получил по 58-й «десятку», — прости меня, Господи! — по делу. Заслужил! Это наказание! За каждое преступление, нравственное или физическое страдание, которое ты кому-то приносишь, обязательно будет наказание Божеское...

— ...рано или поздно...

— ...и разве маршал Тухачевский не был за подавление Кронштадтского мятежа и крестьянского восстания на Там­бов­щине наказан? И Блюхер тоже — нельзя такое творить!

— Чем в Киевском НКВД отец занимался?

— Был заместителем начальника экономического отдела, а это ужасный отдел, по вы­качке золота у бывших нэпманов — ну, мо­жешь себе представить, нет? Мне страш­ную вещь рассказали: он отца ны­неш­него президента Академии наук Ук­ра­и­ны Патона, великого ученого, допрашивал, чтобы золото тот отдал. Я с Борисом Евгеньевичем не знаком и даже встречаться боюсь — как сын такого человека...

Когда отца арестовали, мама сетовала: «Тонны золота через его руки прошли — хотя бы крупицу себе оставил!», а я уверял: «Мамочка, он же порядочный...». — «Но дурак! Порядочный дурак!». Я возражал: «Ну, мама, лучше быть порядочным дураком, чем умным негодяем или жуликом». Кстати, во время ареста...

— ...а это происходило при вас?

— Да, ночью пришли, маузер в деревянной коробке забрали, что-то там от Дзержинского было, какая-то вещь позолоченная... Забрали маузер, ремень, отец надел гимнастерку, галифе, сапоги и сказал: «Я скоро вернусь». Много лет спустя я у мамы спросил: «Почему, когда его арестовывали, ты даже слезинки не проронила?». В детстве спросить об этом не мог, я вообще еще ничего не понимал — теперь-то уже понимаю... Она ответила: «Потому что все слезы я выплакала на рабфаке, когда умоляла его в ОГПУ не идти. Сколько рыдала, сколько кричала — нет, он пошел, и закончил так, как закончил».

— Слышал, когда вы в Соединенных Штатах Америки гастролировали, в Сан-Диего в зале вдруг встал человек...

— ...ой, встал! Старик — это ужасно было, и мне тяжело вспоминать... В конце творческой встречи я обратился к залу: «Господа, вопросы какие-нибудь есть?». — и он поднялся: «У меня не вопрос — я хочу вам сказать: ваш отец в 34-м году меня допрашивал, очень жестко». В зале повисла гнетущая тишина — представляешь мои ощущения? Только что я пел песни, много рассказывал... «Вы знаете, — потупил я взгляд, — конечно же, он преступник, но, может, я стал артистом (интуитивно, даже не понимая этого), чтобы хоть немного загладить его вину», хотя по-настоящему я стал артистом, Димочка, потому, что никуда не брали. В военные? Вот! (Показывает кукиш). В журналистику? Вот! В дипломатию? Вот!

— Сын репрессированного...

— ...что ты — врага народа! В Школу-студию МХАТ — фигу! Везде анкеты, и замечательный вопрос там был, в каждой из них. Молодежь этого не знает — многостраничная анкета была, и страшный вопрос, ответить на который не мог: «Находились ли вы или ваши ближайшие родственники на временно оккупированных территориях или в заключении?» — и дальше: «Если умерли, то где похоронены?». Я уточнял: «Мама, мы же на оккупированной территории не были». — «Но мы были в ссылке — этого достаточно». — «Так Сталин ведь говорил: «Сын за отца не отвечает». — «Ну, слушай его больше — все это слова».


«ОТЕЦ СКРЫВАЛ, ЧТО ЕГО РОДНАЯ СЕСТРА ЭМИГРИРОВАЛА В АМЕРИКУ. МИЛЛИАРДЕРША БЫЛА, ШЕСТЬ СТУДИЙ В ГОЛЛИВУДЕ ИМЕЛА...»

- Что еще интересно, человек, поднявшийся в Сан-Диего, поведал мне о сестре отца — я этого не знал. Отец скрывал, что его родная сестра эмигрировала в Америку, и когда я там находился, ей было, как мне сейчас, 83 или 84 года (мужу ее — 27!). Тот человек сказал: «Ну ладно, а вы знаете, что у вас здесь родная тетя живет?». Я: «Нет». — «Она миллиардерша, у нее в Голливуде шесть студий — она вам звонила?». — «Нет». — «А вы ей?». — «А зачем мне ей звонить? — подумает еще, что денег хочу. Нет, я ее беспокоить не буду». — «Она могла бы дать вам какую-нибудь роль...». Я плечами пожал: «Я не знаю английского, но ради такого дела, конечно же, выучил бы».

...Да, отец это скрыл — если бы признался, взяли бы его в ту организацию!

— Он вам рас­сказывал, как в родном НКВД его до­прашивали?

— Не хотел, но однажды все-таки рассказал. Одна женщина — по-моему, из Ирпеня под Киевом, украинка — умоляла его в на­ча­ле 30-х: «Возьмите куда-нибудь сына, пристройте — с голоду ведь умрет! Есть нечего, уже лебеду съели...». Отец пообещал: «Возьму» — и устроил в киевское ОГПУ часовым: тот стоял с ружьем, получал какой-то паек, немножко отъелся. Отец вспоминал: «Когда меня арестовали, привели в мой кабинет, и смотрю — за моим столом этот мальчик сидит, но это не самое удивительное: у него в петлице один прямоугольничек».

— Лейтенант госбезопасности...

— Не будучи до этого ни ефрейтором, ни старшиной, никем, и первое, что он сделал, — выбил отцу зубы. С ходу так — подошел... Отец вспоминал: «Кровища течет, но даже не это произвело на меня впечатление — этого я ожидал, а то, что он мне тыкает, тычет!». «Ты! За кого в 19-м году на комсомольском собрании голосовал — за Ленина или за Троцкого?». На столе документы лежат... Отец ответил: «За Троцкого, потому что он тогда первым лицом считался, а Ленин вторым». — «А-а-а, так ты троцкист!». Он: «Нет, я коммунист».

Ну, продолжение достойно, конечно, даже не знаю, кого — Солженицына или О'Генри? На Колыме, в лагере, утром вывели их на поверку. Зима, под 40 градусов мороз... «Иванов! Петров! Броневой!». — «Здесь! Здесь! Здесь!». Прибыл новенький, отец смотрит — на самом краю стоит тот мальчишка, младший лейтенант, в шапочке, в каком-то пальто тоненьком, весь трясется от холода. «А бригадиром у нас, — вспоминал он, — был двухметровый матрос с крейсера «Аврора»: первым началу революции залп дал — за это и сел». Отец подошел к нему: «Смотри, тот, который мне зубы выбил, прибыл, стоит...». Бригадир к замначальника колонии сразу: «Слушай, новенького в мою бригаду давай!».

Пошли рубить лес (или пилить), было, наверное, полшестого утра, идти далеко, мальчишка совершенно закоченел, да и голодный, сел на пенек. Отец говорит матросу: «Садиться нельзя — он может замерзнуть!». — «Ладно, я ему скажу». Рубили, пилили, мерзли, снова рубили, работали целый день, про мальчишку забыли... Отец вспоминал: «Возвращаемся, смотрю — на пеньке что-то ледяное — непонятная какая-то скульптура!». Показывает матросу, бригадиру этому: «Не он ли?». — «Щас проверим. Ну-ка, дай лом» — и ломом как ударил! «Никогда, — говорил отец, — не забуду: брызги, как бриллианты, в стороны разлетелись!» — замерз...

Тоже, знаешь ли, наказание, хотя обвинять живших в то время нельзя — ну нельзя! Не все же герои, но я только знаю, что за каждое содеянное преступление приходит наказание, ты должен платить за него: в лучшем случае — здоровьем, в худшем — своей жизнью, а в самом плохом — жизнью родных и близких, которых любишь больше себя.


«НА ПАРОХОДИКЕ ОКОЛО 100 ЧЕЛОВЕК ПОМЕЩАЛОСЬ, НО ПОГРУЗИЛИСЬ 500: НЕ УСПЕЛ ОН ОТПЛЫТЬ — ПРЯМЫМ ПОПАДАНИЕМ БЫЛ УНИЧТОЖЕН, В 30 МЕТРАХ ОТ БЕРЕГА: ВСЕ УШЛИ НА ДНО...»

— 37-й год, вам восемь с половиной лет, и вместе с матерью вас отправляют в Малмыж Кировской области...

— Это уже утром... Ночью, в три часа — арест, а в девять утра (у нас в этом доме на Крещатике четырехкомнатная квартира была) входят управдом, участковый, дворник и какой-то человек в штатском — по-моему, из ОГПУ, и этот, в штатском, говорит: «Вот постановление — вы должны освободить дом, Киев, Украину от своего присутствия, и на это 24 часа вам дается».

— Кошмар!

— Мама растерянно: «А куда мы?..». — «В ссылку. По решению тройки. В Малмыж Кировской области» (кстати, там Александр Александрович Калягин родился, замечательный артист — он мне рассказывал). Я ничего не понимаю, мама чего-то плачет... Ну, после этой квартиры — солома, куры...

— Барак, наверное?

— Нет, избушка, и мне она даже нравилась — я же маленький был, — а мама пять раз Хрущеву писала, но он не ответил ни разу. По-моему, на шестое письмо не он, а из его канцелярии отписали: «Уважаемая товарищ Броневая! Если вы хотите уменьшить срок ссылки с пяти до двух лет (а мы уже год с лишним там были. — Л. Б.), или откажитесь от фамилии, или разведитесь с мужем». Она тут же ответила: «Фамилию ме­нять не буду, а с мужем разведусь». (С горечью). Обманули! — все пять лет мы провели в ссылке — с 37-го по 41-й. Вернулись в конце мая, до войны 22 дня оставалось...

— ...и вы ее встретили в Киеве?

— Да, и помню, как говорили: «Немцы завтра в Киев войдут!». Мы с мамой пошли на пристань Днепра, там стояла толпа народу — с детьми, с вещами... Пробраться к маленькому пароходику, который отбывал, нельзя было: на нем помещалось около 100 человек, но погрузились 500. Не успел он отплыть — прямым попаданием был уничтожен, в 30 метрах от берега, — все ушли на дно... Когда мы возвращались, мама плакала, что не смогли уплыть: лишь потом все узнали.

Затем началась борьба за то, чтобы в товарный попасть эшелон: влезть туда тоже было невозможно. Попали. Ехали месяц. Почему в Чимкенте сошли, не помню, а почему месяц добирались? Ну, три минуты едем, потом остановка: надо пропустить на платформах танки, эшелоны солдат, опять три минуты — и снова стоим...

А эти фашисты проклятые! Помню, «мес­сершмитт» почти на уровне вагона летел, — можешь себе представить? — мы все легли на пол, а он нас обстреливал... Вообще, ты знаешь, мне много лет, и от того, что называется прожитой жизнью, у меня два чувства остались — чувство страха (которое я уже изжил, потому что теперь ничего не боюсь) и чувство голода: вечный голод и вечный страх!

Недавно я российскому Первому каналу полуторачасовое дал интервью, в котором меня попросили о Великой Отечественной поговорить, и я стал вспоминать, что когда в Ташкенте учился, по вечерам в кабаке работал. Нас там три человека было: скрипач-старичок, пианистка и я с аккордеоном — у меня три четверти аккордеон был, немецкий, «Соберано»...


«САМЫМ БОЛЬШИМ ВОРОМ В ЗАКОНЕ ЯВЛЯЕТСЯ ТОТ, КТО МОЖЕТ ПОХОДЯ УБИТЬ ЧЕЛОВЕКА, ВЫТЕРЕТЬ НОЖ И ПОЙТИ ДАЛЬШЕ»

— Сколько вам лет было?

— В 47-м году? 19 — красивый был мальчик, и вот в кабаке сидели всегда три компании: одни — фронтовики: молодые ребята, без руки, без обеих рук, без ноги, вторые — воры в законе: человек восемь, шикарно одетые, и третья компания — хулиганье, все в наколках, отвратительные. Я между тем весь репертуар Лещенко, Вертинского, Козина выучил, все тюремные песни знаю и все военные. Как ни странно, воры в законе военные заказывали — может, для фронтовиков: «В кармане маленьком моем есть карточка твоя...», «Землянку», фронтовики — Лещенко, Вертинского и Козина, а хулиганье брало тридцатку (она красного цвета была), наматывало на вилку — и так нам врезало, что однажды старика насмерть чуть не прибили. Бросали и кричали: «Мурку!», «По тундре»!» — и надо было все исполнять. Старичок складывал деньги в футляр для скрипки, к трем часам ночи обязательно была драка...

— Кого с кем?

— Хулиганье между собой разбиралось, но однажды задели фронтовиков, и, ты не поверишь, здоровым накачанным хулиганам эти безногие таких наваляли! Воры в законе не вмешивались, сидели и смотрели, а на другой день пришел парень — в сером костюме, две золотые фиксы и значок, я помню: тройка, семерка, туз, подошел к столику хулиганья, что-то такое сказал — и ушел. Потом у одного из воров я спросил: «А кто это был?». — «Это Васька Заика — немножко он заикается». — «А кто он?». — «Самый большой вор в законе». — «Почему самый большой?». — «Самым большим является тот, кто может походя убить человека, вытереть нож и пойти дальше. Или застрелить — это не каждый может, но тот, кому такое под силу, первый». Больше фронтовиков хулиганы не трогали...

Вот там-то с одним из воевавших я познакомился — молодой мальчик, слушай! Он однажды пришел — три медали «За отвагу» у него на груди! — столько я больше никогда не видел, только две. Спросил у него: «Скажи, а что надо, чтобы три такие медали получить?». Он ответил: «Ну, первую дали, когда немецкого полковника в плен притащил». — «Один взял?». — «Да. Вторую, когда два танка подбил». — «А чтобы третью дали, надо, наверное, выстрелить в самолет?». Он улыбнулся: «Я выстрелил и попал в бензобак — не «мессершмитт» сбил, а «юнкерс», и вот в той программе, где у меня интервью брали, я сказал: «Я обращаюсь к министру обороны России: нельзя ли узнать, сколько в войну было людей, которые три медали «За отвагу» имели? Не думаю, что очень много, потому что эту награду только рядовым солдатам...

— ...за личную храбрость...

— ...давали, и она выше, чем звание Героя Советского Союза, чем три ордена Славы! Интересно, сколько в России, Ук­ра­ине, Беларуси, не важно, — в живых их осталось и нельзя ли хотя бы к Героям Советского Союза их приравнять?».

Передачу ту в эфир не пустили, причина мне непонятна, но сейчас я очень рад, что тебе об этом сказал — может, украинские власти выяснят, сколько воевало их, с тремя медалями, и сколько уцелело?


«НА РОДИНУ ОБИЖАТЬСЯ НЕЛЬЗЯ — МОЖНО ТОЛЬКО ПЕРЕЖИВАТЬ, ЧТО ДОМА НЕТ И НАЙТИ ЕГО НЕ МОГУ, ЧТО МАМА ЛЕЖИТ НА КЛАДБИЩЕ...»

— Леонид Сергеевич, жизнь ваша (да и вашей семьи), несмотря на то что таких успехов добились, народным артистом Советского Союза стали, изломана: обиды за это на страну, правящий строй, на партию, комсомол вы не держите?

— Ну, Дима, я так скажу, что нельзя без конца в чувстве обиды, как в луже какой-то жить, иначе себя разъешь. Я, если бы ко многому относился без юмора, должен бы был давно умереть, но невозможно все время только страдать.

Вот «Вишневый сад» — трагическая пьеса? Кстати, ее как-то Гавриил Харитонович Попов посмотрел, я подошел к нему и спросил: «Что вы поняли — не из чеховской пьесы, а из того, что Марк Анатольевич сделал?». Он произнес: «Я понял ужасную вещь — в России никто никому не нужен, каждый только о себе думает». Человека, который всю жизнь служил Родине (или не Родине, а хозяевам), забыли, а как можно? «Вот это я понял, — сказал он, — и это ужаснуло меня совершенно». Я кивнул: «Я с вами согласен».

Тогда мы своего добились — Марка Анатольевича я имею в виду, и как хорошо, между прочим, что многое он сократил, два акта сделал, потому что больше двух часов такой спектакль выдержать невозможно.Там все так насыщенно, как насыщенное вино, — чувствуешь, что пьянеешь, и все... — так о чем ты спросил, Димочка?

— Об обиде на Родину...

— Ну как можно обижаться на Киев, если я его люблю? Или на Украину? На украинский язык, которым восхищаюсь, на украинские мелодии — самые мелодичные, которые только на свете бывают? Нет, а что касается власти, держусь от нее подальше: так лучше.

— Для вас обоих...

— Я ей не нужен, она мне тоже, я ей не мешаю... Нет, на Родину обижаться нельзя — можно лишь переживать, что дома нет и найти его не могу, что мама лежит на кладбище...

Да, ты знаешь, пока в том кабаке шла драка, старичок-скрипач забирал себе 75 процентов денег, а нам с пианисткой 25 оставлял, так мы забастовку устроили и сказали: «50 — вам, 50, на двоих, нам». Был страшный спор! — в результате половину все-таки отвоевали.

...Ой, в Ташкентском ГИТИСе вместе со мной много парней училось, только что с фронта пришедших. Такие ребята замечательные: сибиряки, украинцы — и все были голодные, все! Мы выходили во двор, а на втором этаже жена директора института каждый день варила куриный бульон. Мы подходили (вдыхает)...

— ...нюхали...

— ...и от этого запаха пьянели, а когда 27 рублей стипендии получали, отправлялись на туркменский рынок, и каждый брал себе самсу с бараниной, шашлык (после чего нас тошнило с голоду), плов, лепешку горяченькую, виноград, чай зеленый — и шли, как пьяные! То, что оставалось, можно было тратить на все это несколько дней — счастливые были дни! (Грустно). Весь курс наш ташкентский умер (поступили мы в 46-м и в 50-м закончили).

Потом в Школе-студии МХАТ я учился, но в Художественный театр не взяли — отправили в Грозный, в Чечено-Ингушетию, в Театр имени Лермонтова. Помню последнюю ночь перед отъездом — я шел по Москве, остановился, смотрю — окна горят. Подумал: «Какие счастливые люди! Живут здесь...». Уехал в Грозный, затем — в Иркутск... Да, вот еще... В Воронеже, как только туда прибыл, народный артист СССР режиссер Фирс Шишигин меня спрашивает... Это, кстати, там, где мама Дмитрия Медведева училась — оказывается, у меня занималась, а я и не знал! Его на свете еще не было, а ей, 19-летней, сценическую речь я преподавал.

— Медведев об этом знает?

— Он же мне и рассказал, на что я улыбнулся: «Как узок мир!». Ну, значит, приехал я, и Фирс Ефимович спрашивает: «Какую роль вы хотите сыграть? — я «Третью патетическую» буду ставить». Я ответил: «Ленина». — «Нет, Ленина Степан Ожигин сыграет, народный артист РСФСР». Я руками раз­вел: «Тогда, если можно, ничего». — «Ну, ладно» — как будто я что-то чувствовал. Нас с женой в ма-а-аленьком гостиничном номерочке поселили (она уже была в положении), дома заниматься было негде, поэтому я в театре сидел на балконе и за весь репетиционный период выучил текст.

Ожигин замечательно репетировал, просто прекрасно, но однажды развернули дорожки, забегал директор и какой-то вошел человек — как потом оказалось, секретарь обкома по агитации и пропаганде Смирнов. Сел, Шишигин говорит: «Начали!» — и Ожигин то ли неважно себя чувствовал, то ли разволновался — очень плохо сыграл (я же все репетиции видел — ну плохо, мне даже обидно за него стало).

Закончили первую сцену, где Владимир Ильич на заводе, с рабочими, и секретарь, слышу, спрашивает: «А другого Ленина у тебя нет?». — «Нет. Ну, приехал тут один, хотел играть...». — «Чего же не дал? Позови его, где он?». Я скромно так: «Здесь я». — «Спуститесь!». Я спустился, Шишигин ко мне обратился: «Познакомься, Леонид, это товарищ Смирнов». «Ты можешь сейчас сначала всю сцену на заводе сыграть?» — спросил секретарь. Ни одной репетиции не было, но я сказал: «Попытаюсь». — «Что тебе для этого нужно?». — «Ничего. Кепку». Дали кепку, я — на нервной почве, наверное, — сыграл хорошо, и Смирнов постановил: «Вот он будет играть». Бедный Степа в больницу слег, мне было неловко, но я таки играл Ленина в «Третьей патетической».


«ЗА РОЛЬ ЛЕНИНА ДВЕ КВАРТИРЫ МНЕ ПРЕДЛОЖИЛИ, И Я С ПЕРЕПУГУ ХУДШУЮ ВЫБРАЛ: БЫЛА НА ЧЕТВЕРТОМ ЭТАЖЕ С БАЛКОНОМ, А Я ВТОРОЙ ЭТАЖ БЕЗ БАЛКОНА СХВАТИЛ»

— И за эту роль получили квартиру — первую в жизни?

— Да, за нее. Был звонок... А, нет, подожди, я играл Ленина, ничего не получая, но однажды вдруг опять расстелили дорожки и попросили спуститься вниз. Я в гриме Ильича подхожу, в дверях первый секретарь обкома стоит, а дальше пройти боится. Там и командующий Южно-Уральским военным округом генерал Белов, и целая толпа, а у окошка — не­большого роста человек в сером костюме. Это был кандидат в члены Политбюро секретарь ЦККПСС Аверкий Борисович Аристов — улыбнулся, руку мне про­тянул и, глядя на весь этот народ, произнес: «Ленин всем очень-очень нравится». Я поблагодарил: «Спасибо!».

На следующее утро, в семь часов, раздается звонок: «Это из городского комитета партии говорят — приезжайте, пожалуйста, мы машину за вами пришлем». Я: «Да ничего, могу и троллейбусом». — «Нет-нет, мы пришлем — черную «Победу». Сел я в нее, привезли, секретарь принял и говорит: «А вот это председатель горисполкома. Товарищ председатель, дайте ему, пожалуйста, ключи от двух квартир и свозите посмотреть, чтобы жилье себе выбрал». Я с перепугу худшее взял (смеется): квартира на четвертом этаже с балконом была, а я второй этаж без балкона схватил — ну, что уж теперь?..

— Вот скажите, как после этого Ленина вам не любить?

— Нет, я его не люблю — Ленин выступал в здании нашего театра, «Ленкома», на III съезде комсомола, и такую сказал вещь: «Между добром и злом нет никакой разницы: добро — это то, что за советскую власть, а все остальное — зло!». Гром оваций раздался, но ведь это было дано указание...

— Конечно!

— Все, конец! Странно — вроде ж учился, интеллигентный человек... Значит, не совсем интеллигентный, наверное, потому что «интеллигенция — говно», ее выслать, расстрелять надо...

— Злой...

— А вот почему? Может, потому что маленький... Не знаю, отчего он таким стал — просидел очень комфортно в Швейцарии, получал деньги...

— Может, мало получал?

— Нет, много — Сталин и Камо привозили.

— Налеты делали — будь здоров...

— Он хорошо в швейцарских ресторанах питался, на велосипеде ездил, что тоже здорово, но, мне рассказывали, когда выпивал, очень злой становился. Вот однажды принял на грудь и сказал молодому Сталину: «Эй, ты, осетин! Пляши!» — и тот сплясал, после чего уже сам начал делать такое с Хрущевым. Или Микояну подкладывал кусок торта...

— Дедовщина!

— Причем повальная, всенародная. Я не знаю, где раньше концлагеря начались — у нас или в Германии? Надо проверить — мы же до сих пор не можем установить, сколько в войну погибло и сколько из-за репрессий: можно посчитать или нет?!

— Цифры назвают такие: вместе с жертвами голода и гражданской — 50 миллионов...

— Ну, попробуй скажи это коммунистам — они назовут тебя клеветником и начнут утверждать, что убитых миллион — максимум, а если, допустим, два ребенка погибли, так что, это хорошо, да? Узнай, прошу тебя, сколько солдат с тремя медалями «За отвагу» было и сколько их осталось в живых. Они дороже, чем две звезды Героя Советского Союза, — эти три медали у молодого мальчишки, но спроси что-нибудь повеселее, а то люди скажут: «Что он тут нам рассказывает?». Молодежь вообще ничему не верит, отмахнется: «Все он врет!». Кстати, о вранье: где эта Кондратюк, журналистка «Радянської України» — ты не мог бы узнать, жива она или нет? Написала когда-то, что я все выдумал, что не учился никогда в Киеве по классу скрипки.


«НА ПОДГОТОВИТЕЛЬНОЕ ОТДЕЛЕНИЕ ПО КЛАССУ СКРИПКИ В ВОЗРАСТЕ ШЕСТИ ЛЕТ Я ПРИШЕЛ»

— А вы же в десятилетке музыкальной здесь занимались...

— Да, на подготовительное отделение в возрасте шести лет пришел. Там два профессора были — Давид Соломонович Бертье и Яков Самойлович Магазинер, так вот, ассистент Бертье Алексей Петрович Пелах (не перепутай фамилию, его уже нет) меня принимал. Сказал: «Слух у мальчика почти абсолютный, но я не уверен, что у него силы воли хватит: это адский труд — на скрипке играть», и после того как вышла в «Радянській Україні» клеветническая статья, что я нигде музыке не обучался, моих родителей никто не ссылал, что все я вру...

— В 73-м году это было?

— (Кивает). Кондратюк, чтоб она провалилась, зараза чертова! — зачем она это сделала?

— «Семнадцать мгновений весны» только же вышли, да?

— Да, и Господь еще сделал так, что дом мой разрушен: я ходил-ходил — не нашел его. Знаю, что рядом Бессарабка, а дома нет! — ну, ладно, Бог с ним, то ли наши снесли, то ли немцы «постарались», но музыкальную школу нашел — она осталась. Зашел туда уже пожилым человеком, под 50 лет, переменка, идет Алексей Петрович навстречу, и я говорю: «Здравствуйте! Вы меня не узнаете?». — «Нет» — ну, конечно: он знал меня шестилетним... Я тог­да: «Я Леня Броневой», он: «Ах!» — схватил меня, обнял: «Ленечка!». Я сказал: «Я пришел, потому что сегодня утром вышла статья, что я все вру и здесь не учился, — как же я рад, что вы еще живы! Вы — свидетель, вы ведь прослушивали меня в подготовительный класс в 34-м году — может, напишете хоть несколько слов?». Он рукой махнул: «Да ну их, эти газеты! Давайте я луч­ше учеников соберу, с первого по седьмой класс».

Набралось человек 20 — от семилетних до лет 14-ти примерно, все по классу скрипки. Я спросил: «Ребята, вы фильм «Семнадцать мгновений весны» смотрели?». — «Да, вы — Мюллер?». — «Мюллер, Мюллер, но я не поэтому к вам пришел». Алексей Петрович сказал: «Вот ваша парта, Ленечка, где вы в первом классе сидели», и я признался: «Ребята, есть такая газета — «Радянська Україна» — она обделала меня с головы до ног: мол, я здесь не занимался, а я занимался, ребятки! Второклашки, вы же концерт Ридинга учите?». — «Да». — «Я тоже учил. А концерт Зейтца?». — «Да». — «И я — я уже его играл и пытался первую часть концерта Вивальди ля-минор разучить. Не могу сыграть вам на скрипке, вы же знаете: один день не поиграешь — теряешь все навыки, но сяду сейчас за рояль, и то, что напевать буду, — это будет партия скрипки у Вивальди». Сел и начал: «Пам-пам-пам-пам-пам-пам, тарарам, тарарам, тарарам, парарам-пам-парам-пам, пам-пам-пам-пам-пам-пара-ра-ра-ра-ра, пам-пам-парара-ра-ра-ра, пам-пам-парара-ра-ра-ра...». Что там творилось! — я доказал, что не лгу.

— «Радянська Україна» извинилась?

— Мелким шрифтом в самом низу страницы, ничего разобрать нельзя было: произошла, дескать, опечатка. Какая опечатка? Ну, ладно...

 

Народный артист СССР Леонид БРОНЕВОЙ: «Какая разница, где закопают? И вообще, в крематорий нужно! Так лучше. Ф-ф-ф — и нет!..»
 
Фото Феликса РОЗЕНШТЕЙНА  

Часть II

Дмитрий ГОРДОН 
«Бульвар Гордона»

(Продолжение. Начало в № 51)


«В 90 ЛЕТ МОЙ ОТЕЦ СКРУТИЛ РОСТОВСКОГО ОБЛАСТНОГО ПРОКУРОРА, НАДЕЛ НА НЕГО НАРУЧНИКИ И ПОЛУЧИЛ КАКУЮ-ТО БОЛЬШУЮ НАГРАДУ»

— Вашему отцу 10 лет с правом переписки дали, и когда у него заканчивался уже срок, он, знаю, захотел воссоединиться с семьей, но мама отказалась, призналась вам: «Я его никогда не любила»...

— Да, он звонил мне, просил: «Скажи маме, что у меня есть паек, домработница, я ни в чем не нуждаюсь. Ты знаешь, что орден Красной Звезды мне вернули? — я его не буду на правой стороне носить, как сейчас носят: буду, как раньше, на левой! А ты знаешь, — кричал он мне в трубку, — какой порядковый номер ордена?!». Я: «Отец, откуда? Ты никогда мне его не показывал». — «36, а у Орджоникидзе был 37!». — «Хорошо. Тебе деньги вернули?». — «Да ну их, эти деньги, к черту — кому они нужны? А ты почему беспартийный?». — «Я артист, мне не обязательно в партии состоять, это для меня уто­мительно». — «Партия дала тебе все!». — «Отец, это тебе она дала — с правом переписки. Сначала дала, потом отняла...». — «Я тебя не понимаю!». В конце концов я сорвался: «Отец, ты меня извини, но ты, я считаю, или дурак, или фанатик, что, собс­т­вен­но, одно и то же — от фанатиков устают так же, как от дураков». — «Я тебя не понимаю!» — твердил он, и, ты знаешь, искренне не понимал. Когда ему было 90, он жил в Ростове, там областной прокурор проворовался, и его боялись арестовать — обком, КГБ... — так вызвали отца!

— Арестовывать?!

Фото «ИТАР-ТАСС»

— Спросили: «Вы можете его задержать?». Он ответил: «Могу». — «А что вам для этого нужно?». — «Два человека, на всякий случай, и пистолет». — «И вы это сделаете?!». — «Да!».

— В 90 лет?

— Пришел, скрутил прокурора, надел на него наручники — и получил какую-то большую награду — ты представляешь? Проб­лему решил!

— А навык куда девать, да?

— Конечно. Ну, в общем, знаешь, что? Все было разбито. Мать скиталась Бог знает где, этот тоже, единственным местом, куда я мог поступить, был Ташкентский ГИТИС: там была маленькая анкетка, и не надо было писать «если умерли, то где похоронены».

— И желающих учиться, наверное, не было...

— Верно — меня приняли с удовольствием.

— Это правда, что перед смертью мать правду о своей семье вам рассказала?

— Да — всю жизнь молчала. Их три сестры было, мать старшая — Белла Львовна. Средняя оперной певицей была, и я тебе клянусь: Нетребко до нее далеко! — такого бельканто, такого колоратурного сопрано я никогда не слышал! Увы, со всеми дирижерами были конфликты: с Самосудом, Головановым... — разворачивалась и тут же уходила.

— Как звали ее?

— Елена Львовна Ландау. Все театры поменяла — и осталась ни с чем: при таком-то голосе! И третья сестра недавно умерла — Люба: самая добрая, веселая, милое создание. Мама рассказала мне, что когда Любе было три года, Леле, будущей певице, пять лет, а маме семь, их мать, моя бабушка, с любовником укатила в Париж, а девочек отдала в детдом, где они и воспитывались.

Дочь Леонида Броневого Валентина с дедом Соломоном Иосифовичем (отцом артиста). «Дорогие молодые, я не желаю вам пройти то, что проходили мои родители, возможно, и ваши отцы, матери, деды»

— Троих детей?

— Да! — и тогда я понял, под старость уже, почему у нее такой резкий, непримиримый характер. Потому что детдомовские знают: выжить там может только сильный — слабый погибнет. Она сильной осталась, но жизнь ее была ужасной. Вообще, дорогие молодые, если вы нас читаете, я не желаю вам пройти то, что проходили мои родители, возможно, и ваши отцы, матери, деды.

— Мама до смерти жила в Киеве?

— Да, на улице Чкалова — сейчас она называется по-другому...

— ...Гончара...

— Чкалов не угодил, Валерий Павлович — ну, возможно... Олеся Гончара улица, я знаю — у нее комната 20 метров в коммуналке была. Мы в Москве нашли ей 12-метровую комнатушку у желающих переехать в Киев — на Тверском бульваре, рядом с тем местом, где с женой живем. Я сказал: «Мама, переезжай. Мы будем рядом, всегда привезем деньги, продукты, купим необходимую мебель...». Сначала она согласилась, а потом передумала: «Нет, Киев я не оставлю — у меня здесь друзья, подружки, и вообще, не могу его бросить». Я был у нее на Байковом, и, кстати, властям городским должен сказать: следить нужно не только за центром кладбища (там есть охрана), а за всей территорией, потому что в самом его конце, километрах в трех от центра, дырявый забор, все разрушают...

Поставили маме бронзовый памятник с портретом фарфоровым — украли его на металл! Я потом снова выслал денег — замечательной женщине Людмиле Григорьевне Коломиец (хочу отдельно о ней сказать: она с мамой последние два года была), но что она сделает, если все воруют и разбивают? Оставили на могилке булочки, рюмочку — тут же все это исчезло: надо следить!

Татьяна Пельтцер, Александра Захарова, Леонид Броневой и другие в картине Марка Захарова «Формула любви», 1984 год

И еще одно замечание: я ехал сюда в очень хорошем вагоне — новом, немецком, но спать в нем нельзя, чаю выпить невозможно: так трясет, что люди падают с полок! Всю ночь я лежал, упершись рукой в стену, и не сомкнул глаз — ну, надо же переделать пути! Я слышал, на маршрутах Москва — Петербург и Москва — Хельсинки так не трясет, пассажиры едут нормально. Нужно найти деньги и обустроить рельсы: что немецкий вагон на плохих рельсах делает? На советских рельсах немецкий вагон мерзко себя чувствует, а в нем мерзко себя чувствуем мы.


«ДА, Я ОБИЖЕН: И НА ПАРТИЮ, И НА СОВЕТСКУЮ ВЛАСТЬ — НА ВСЕХ, КТО НАВЕРХУ»

— Вы уже говорили о Сталине, и я знаю, что когда судьба вас забросила в Грозный, вы и его там играли — однажды даже признались: «Я был похож на Сталина больше самого Сталина»...

— Ну, не то чтобы: я же был молодой, но грим накладывали замечательный. Знаешь, когда в первый раз я на сцену в его образе шел, вот так держал трубку (показывает, как именно), потому что одна рука у вождя немножко больная — высохшая, в локте не сгибавшаяся. Двое рабочих сцены открывали двери, и когда я вышел, думал, выстрел из всех орудий раздался. Там деревянные сиденья, в Театре имени Лермонтова, и все зрители встали — бу-бу-ух! Я растерялся, потому что овациям не было конца.

После роли группенфюрера СС Генриха Мюллера в сериале Татьяны Лиозновой «Семнадцать мгновений весны» на Леонида Броневого свалилась всесоюзная слава

— Те, кого он высылал, аплодировали...

— Да. Да!

— Фантастика!

— Люди, которых гнобил: чеченцы же пострадали очень сильно...

— ...ингуши, балкарцы, карачаевцы, черкесы...

— ...осетины, хотя насчет осетин не уверен: он же сам осетин был. И кстати, не любил в этом признаваться, говорил, что грузин, но дело не в этом, я сейчас не о том. Потом я привык: ну, встают, хлопают, причем артист, который играл Ленина, говорил: «Попгосите, пожалуйста, Иосифа Виссагионовича зайти ко мне» — робко так. Я заходил — и сразу овации, нам с Лениным приходилось долго пережидать, а у меня несколько фраз всего было. Ильич советовался со мной, спрашивал: «Иосиф Виссарионович, как вы считаете?». — «Совершенно правильно». — «А это нужно сделать?». — «Да, нужно». — «Спасибо, Иосиф Виссарионович». — «Пожалуйста». Потом раздавались аплодисменты (люди уже не вставали), и я уходил.

Однажды выхожу, открывают двери — и гробовая тишина! Первая мысль была: здесь (смотрит вниз) расстегнулось. Гляжу — все застегнуто, значит, что-то с гримом? Долго смотрелся в зеркало, слова свои проговорил, вернулся в гримуборную — бежит худрук, Тихонович Вадим Михалыч, и говорит: «Слушайте, я забыл вам сказать: недавно вышло постановление...

С Вячеславом Тихоновым, «Семнадцать мгновений весны», 1973 год. «А вас, Штирлиц, я попрошу остаться!»

— ...«О преодолении культа личности и его последствий»...

— ...а у нас полный зал сотрудников местного КГБ — они все знают». Я: «Ну, надо же предупреждать — так можно и инфаркт получить!», а он: «Это не самое худшее — мы ведь к Сталинской премии были представлены...». — «И что?». — «Ну, теперь все, накрылось». — «Мне больше его не играть?» — спросил я. «Нет, играть, но не Сталина, а с этим же текстом референта».

— Ленинского?

— Да. «Наденете пенсне», — посоветовал... Я пробурчал: «Сам разберусь, что мне делать». Взял папку, какой-то надел френч, никакого сталинского грима, свое лицо, пенсне это... Выходил без всяких аплодисментов, Ленин говорил: «Вы как полагаете? Так пгавильно, а?». Я отвечал: «Правильно, Владимир Ильич». — «Хогошо. Совегшенно с вами согласен, до свидания». Ну, фарс — даже трагифарс.

— Ваша семья так от Сталина пострадала, вы сами будь здоров натерпелись, жизнь искорежена, а сегодня в России, да и не только в России, Сталина опять поднимают на щит, портреты его несут, к лобовым стеклам автомобилей приклеивают... Как сейчас вы к нему относитесь?

— Крайне негативно. Явный параноик — может, это объясняется тем, что с женой его произошло: то ли Сталин ее убил, то ли она сама себя, но оправдания нет. Хитер, однако: в одиночку приговоры не подписывал — и Молотова заставлял, и Ворошилова, и Кагановича...

— ...по кругу...

— Все должны были подписать — страшный человек!

Я никогда, Дима, советскую власть не прощу, хотя и дала она мне народного СССР — правда, это звание я получил на восемь лет позже.

В роли Герцога с Александром Абдуловым и Олегом Янковским в картине Марка Захарова по пьесе Григория Горина «Тот самый Мюнхгаузен», 1979 год. «В конце концов я всегда уважал ваш выбор: свободная линия плеча...»

Скажу тебе честно: я был в комсомоле — в 44-м, когда дали мне паспорт, вступил и 12 лет в нем пробыл. Девушку-секретаря райкома предупредил: «Я сын врага народа, он в заключении...», а она: «Ничего страшного, нам комсомольцы нужны». — «Ну, спасибо». Когда истек мой срок, я уже второй институт окончил: учился сперва в Ташкентском ГИТИСе, потом в Школе-студии МХАТ имени Немировича-Данченко при Московском Художественном академическом театре. «Хочу, — сказал, — подать заявление в партию», а мне: «Вы не пройдете комиссию: там сидят старые большевики...». — «Но ведь отец мой реабилитирован, ему принесли извинения!». — «Это не важно», и меня не приняли — Господь спас.

Ну а уже после «Семнадцати мгновений...» вызывает меня директор Театра на Малой Бронной Илья Аронович Коган...

— ...ой, плохая какая фамилия...

— ...причем во всех смыслах (смеется), а у него сидит женщина — инструктор Краснопресненского райкома. Он вышел: «Я пойду, а вы побеседуйте», и она мне: «Есть мнение, что вам нужно вступить в партию». Я уточнил: «Чье мнение?». — «Ну, есть мнение...». Я говорю: «Я этого не понимаю, это абстрактно. Ваше мнение?». — «Нет». — «Так чье же?». Она помялась: «Виктора Васильевича Гришина» — это член Политбюро был...

— ...первый секретарь...

— ...московского горкома партии. «Передайте Виктору Васильевичу, — я ответил, — что у меня другое мнение. Я пытался вступить в партию после комсомола — меня как сына врага народа, хотя он уже был реабилитирован, не приняли, и вообще: в партию вступают по двум причинам — либо по зову сердца, что я хотел тогда сделать, либо из соображений карьерных. С точки зрения карьеры мне туда идти нечего — она у меня сделана: меня знают, благодаря этому фашисту я хорошо зарабатываю...». Она вопрос задала: «На партию вы обижены?». — «Да, — я ответил, — обижен: и на партию, и на советскую власть — на всех, кто наверху». — «Но вы же звание народного артиста СССР ждете...». Я рукой махнул: «Да дадите — куда денетесь?». Она: «Дадим, но гораздо позднее». Я: «Ну и...

В роли шефа западногерманской разведки Штаубе с Георгием Жженовым в заключительной части тетралогии о резиденте Михаиле Тульеве «Конец операции «Резидент», 1986 год

Фото Fotobank.ua

— ...подожду»...

— Точно! Я думал, это звание рублей хоть 500 зарплаты дает — по тем временам: ничего подобного! Место в спальном вагоне и маленький номер на гастролях...

— ...место на кладбище...

— Нет! — Невинный, народный артист СССР, на Новодевичьем не похоронен. За него и Табаков, и Хазанов просили, и еще кто-то к Лужкову ходил — ни в какую, хотя почему? Был же закон: народный артист СССР должен лежать на Новодевичьем. Ну, нет — и не надо: какая разница, где закопают? И вообще, в крематорий нужно: так лучше. Ф-ф-ф(воображаемый пепел сдувает)...

— ...и нет...

— Вот именно!


«ПРИЕЗЖАЙТЕ В МОСКВУ», — НАПИСАЛ ГРИБОВ, ВОТ Я И ПРИЕХАЛ: ГОЛОДРАНЕЦ С ДЕРЕВЯННЫМ ЧЕМОДАНЧИКОМ...»

— В свое время вы обратились с письмом к одному из мхатовских корифеев Грибову...

— ...да, к Алексею Николаевичу — я посмотрел фильм-спектакль «На дне», где он играл Луку, и был так потрясен! И вообще, мне эта пьеса ужасно нравится — я даже Марку Анатольевичу говорил: «Почему бы «На дне» не поставить? Нераскрытая вещь!».

С Михаилом Глузским в приключенческом фильме «похищение «Савойи», 1979 год

— Актуальная до сих пор...

— Каждая фраза — афоризм, ну, например, Васька Пепел у Луки спрашивает: «Слушай, старик: Бог есть?». Тот, улыбаясь, молчит. «Ну? Есть? Говори!». — «Коли веришь — есть; не веришь — нет... Во что веришь, то и есть». (Смеется). И таких фраз полно! Хотя Горький много плохого сделал...

— ...конечно!..

— ...но его пьесы! «Дети солнца», поставленные Борисом Бабочкиным «Дачники»... Кстати, какие были в Украине певцы! Боже мой, мне было пять лет, я на «Наталку Полтавку» Котляревского и «Запорожець за Дунаєм» Гулака-Артемовского попал... Был тут такой бас, Иван Паторжинский, и две чудесные певицы — Мария Литвиненко...

— ...Вольгемут...

— На первый слог ударение, не на пос­лед­ний?

— На первый...

— И Петрусенко еще...

В роли полковника в отставке Семена Ефремовича Бакурина с Ниной Руслановой в социальной трагикомедии Эльдара Рязанова «Небеса обетованные», 1991 год

— ...Оксана...

— Точно, а потом, позднее, Зоя Гайдай — лирико-колоратурное сопрано. Ох, как они пели! — вообще, какой замечательный украинский язык, красотища какая!

— Что-то из украинской классики помните?

— Ну, конечно, правда, такого баса, как у Паторжинского, у меня нет — у него шаляпинский был. В «Запорожці за Дунаєм» он пел:

Ось послухай, що вчинилось...
Страх мене бере й тепер!
Лишенько таке зробилось,
Трохи, трохи я не вмер!
Занедужав на дорозі, — 
Та й набрався ж я біди!
Так що ледве вже на возі
Привезли мене сюди!..

Красота, правда? Удивительный язык!

— К Грибову вы обратились с просьбой?

— Написал, что хотел бы экзамен в Школу-студию Московского Художественного академического театра держать...

— ...и он?

— Честно признаюсь: я бы сегодня никому не ответил, а он сподобился! Вот такие были люди — лучше, чем я! Старые люди... «Приезжайте в Москву», — написал Грибов, вот я и приехал — голодранец с деревянным чемоданчиком... Когда собирался, коллеги-артисты отговаривали: «Куда ты? Ты же молодого Ленина в пьесе «Семья» Попова сыграл, ты в свои 23 к званию заслуженного представлен!». Нет, я решил узнать, примут ли меня в Школу-студию МХАТ.

Приехал, во МХАТе как раз спектакль «Плоды просвещения» шел, где Грибов играл. Ждал его на проходной, он вышел... «Алексей Николаевич, — напомнил, — я вам писал...». — «А, да-да. Ну давай проводи меня домой и что-нибудь почитай». Я удивился: «Как, на ходу?». — «Да» — и мы пошли.

С Лией Ахеджаковой в «Небесах обетованных»

Я стал финал «Тараса Бульбы» читать: «Четыре дни бились и боролись козаки, отбиваясь кирпичами и каменьями. Но истощились запасы и силы, и решился Тарас пробиться сквозь ряды. И пробились было уже козаки и, может быть, еще раз послужили бы им верно быстрые кони, как вдруг среди самого бегу остановился Тарас и вскрикнул (тут я на всю улицу Горького заорал. — Л. Б.): «Стой! выпала люлька с табаком; не хочу, чтобы и люлька досталась вражьим ляхам!». И нагнулся старый атаман и стал отыскивать в траве свою люльку с табаком, неотлучную сопутницу на морях и на суше, и в походах, и дома...».

Дошли с Грибовым до его дома, он внимательно выслушал и сказал: «Сейчас же лето, они все на дачах... Я через три дня их соберу. Тебе есть где жить?». А я на Казанском вокзале остановился...

— ...хорошее место...

— ...да, три дня там, как бомж, кантовался. «Есть», — говорю. «А деньги?». Я голодный, ни копейки в кармане, но кивнул: «Есть, все есть». Через три дня прихожу...

— ...кошмар!...

— ...а он меня ждет, подъезжают на машинах Массальский, Блинников, Топорков, собираются...

— ...почти все — народные СССР...

— Грибов велел: «Подожди меня здесь». Вошел к ним — долго там был, потом выходит и говорит: «Ну, прочти им, только не кричи так в конце, потише». Я очень хорошо прочитал, а когда закончил, Топорков сказал Сарычевой, завкафедрой сценической речи (кстати, я с ней потом и «Тараса Бульбу» по-настоящему сделал, и гоголевскую «Шинель», и самый лучший чеховский рассказ «Тоска»): «По-моему, у него какой-то украинский акцент». А я же не в курсе был, кто это, и вмешался: «Извините, я вас не знаю, но это не украинский акцент. Я же могу и так произнести: «Стой! выпала люлька с табаком; не хочу, чтобы и люлька досталась вражьим ляхам!», но специально говорю: «...нэ хочу, шоб...» — это же Гоголь, украинско-русский писатель». Он рассвирепел: «Все-таки, Елизавета Федоровна, займитесь им — вы же Качалову провинциальный акцент исправили» — и мы так с ней работали!..

С Дмитрием Гордоном.

«Ось послухай, що вчинилось...
Страх мене бере й тепер! 
Лишенько таке зробилось, 
Трохи, трохи я не вмер!». 

Красота, правда? Удивительный язык!»

...Я первым прозаиком Гоголя числю, а вторым — Чехова: дальше Толстой и Достоевский идут. Ну, таково мое мнение... Ты посмотри, какие у Николая Васильевича строчки, например, из «Шинели»: «Нечего делать, Акакий Акакиевич решился идти к значительному лицу. Какая именно и в чем заключалась должность значительного лица, это осталось до сих пор неизвестным. Нужно знать, что одно значительное лицо недавно сделался значительным лицом, а до того времени он был незначительным лицом. Впрочем, место его и теперь не почиталось значительным в сравнении с другими, еще значительнейшими» — это почти Моцарт!

А финал какой: «И Петербург остался без Акакия Акакиевича, как будто бы его в нем и никогда не было. Исчезло и скрылось существо, никем не защищенное, никому не дорогое, ни для кого не интересное, даже не обратившее на себя внимания и естествонаблюдателя, не пропускающего посадить на булавку и обыкновенную муху и рассмотреть ее в микроскоп; существо, переносившее покорно канцелярские насмешки и без всякого чрезвычайного дела сошедшее в могилу, но для которого все же таки, хотя перед концом, мелькнул светлый гость в виде шинели, ожививший на миг бедную жизнь».

Ну и Чехов, конечно — его «Тоску» ты, наверное, не помнишь?

— Нет...

— Значит, еще немного времени отниму: я хочу, чтобы ты понял, как эти люди писали! Там из духовного стиха эпиграф: «Кому повем печаль мою?..», а дальше: «Вечерние сумерки. Крупный мокрый снег лениво кружится около только что зажженных фонарей и тонким мягким пластом ложится на крыши, лошадиные спины, плечи, шапки. Извозчик Иона Потапов весь бел, как привидение. Он согнулся, насколько только возможно согнуться живому телу, сидит на козлах и не шевельнется. Упади на него целый сугроб, то и тогда бы, кажется, он не нашел нужным стряхивать с себя снег... Его лошаденка тоже бела и неподвижна. Своею неподвижностью, угловатостью форм и палкообразной прямизною ног она даже вблизи похожа на копеечную пряничную лошадку. Она, по всей вероятности, погружена в мысль. Кого оторвали от плуга, от привычных серых картин и бросили сюда, в этот омут, полный чудовищных огней, неугомонного треска и бегущих людей, тому нельзя не думать...».


«МНЕ НАДОЕЛА ВАША ЖИРНАЯ МОРДА!» — ЗАКРИЧАЛ ЭФРОС. «ЖИРНАЯ МОРДА, — ВОЗРАЗИЛ Я, — ЭТО УЖЕ ПЕРЕХОД НА ЛИЧНОСТИ. ТОГДА, АНАТОЛИЙ ВАСИЛЬЕВИЧ, ПОЗВОЛЬТЕ ЗАМЕТИТЬ: ВОТ ВЫ ВЕДЬ ЕВРЕЙ, НО ЭТО НЕ ВАША ВИНА, А ВАША БЕДА»

— Прекрасно, а кто в Школе-студии МХАТ с вами учился?

— С дипломом Ташкентского ГИТИСа меня сразу на третий курс приняли...

— ...и там?..

— Ну, во-первых (я поступил позже, поэтому не знал), со второго курса Петю Фоменко отчислили — за хулиганство. Знаешь, что он сделал? Ему Ольга Леонардовна Книппер-Чехова позвонила и сказала: «Я не могу сегодня у вас в Школе-студии быть — плохо себя чувствую», и Петя с приятелем быстро надел шляпку, вуаль, они сели в машину, приехали...Выскочили все: директор, парторг, и когда раскусили, в чем дело, Фоменко выгнали с треском! (Смеется). Во-вторых, на моем курсе были Ирина Скобцева, Светлана Мизери, Людмила Иванова, Игорь Кваша, недавно ушедший...

— ...Волчек, наверное...

— ...Галя Волчек, Толя Кузнецов. Владлен Давыдов мне, помню, сказал: «У тебя физиономия совсем не советская, тебя не будут снимать, а вот Толика Кузнецова — будут». Ну, он сыграл в сотнях фильмов, а я — в десятках: «Семнадцать мгновений весны», «Похищение «Савойи», «Тот самый Мюн­х­гаузен», «Вооружен и очень опасен», «Покровские ворота», «Формула люб­ви», «Небеса обетованные»... В нескольких картинах, по сути.

— Но каких!

— Ну, неважно — можно, оказывается, и так, а вообще, я у Эфроса долго учился. Знаешь Анатолия Васильевича?

— Вы же 16 лет под его руководством работали...

— Да-да, причем человеческие отношения были плохие — никаких не было, вообще. В отличие от Захарова, которого я просто люблю, и он меня, по-моему, тоже. Марк Анатольевич очень сдержанный человек, но я это чувствую: у артиста с режиссером такое взаимопонимание редко бывает.

— Это правда, что Эфрос кричал вам при всех: «Мне надоела ваша жирная морда!»?

— Правда — мы репетировали «Дон Жуана», главную роль играл Любшин, а я — отца Дон Жуана...

— Это на Малой Бронной было?

— Да, и Эфрос, в общем, мне говорит: «Ну, упадите на пол». Я упал, тогда он — Любшину: «А вы его по лицу ногой». Тот так осторожно, чуть притронулся, а Эфрос: «Да кто ж так бьет?». Любшин сильнее ударил, а Эфрос в крик: «Вам показать, что ли?!» — и тот ка-а-ак ботинком мне врезал! Я встал и ушел с репетиции...

— Кошмар какой!

— Директором театра был Николай Дупак...

— ...который потом снова на Таганку ушел?

— Да — сидит он, его заместитель, парторг, все от страха трясутся... Я вернулся, сказал: «Вот заявление, я с этим человеком работать не буду — это уже не репетиция, а физическое издевательство». Тут Эфрос ворвался: «Я вас сотру в порошок!». — «Анатолий Васильевич, — говорю, — Лаврентий Палыч уже всех в лагерную пыль грозился — ничего у него не получилось». — «Мне надоела ваша жирная морда! Сидите всегда на репетициях нога на ногу, обувь свою показываете...». — «Жирная морда», — возразил я Эфросу, — это уже переход на личности. Тогда, Анатолий Васильевич, позвольте заметить: вот вы ведь еврей, но это не ваша вина, а ваша беда». Он побелел и ушел, и больше мы не общались, но он и дальше меня занимал и даже давал главные роли.

Так, о чем это я? — ты меня сбил, Дима, немножко... Ах да, однажды Эфрос сказал: «Самое трудное на сцене, во-первых, ничего не делать и, во-вторых, когда ты чувствуешь, что зритель от тебя устал, уйти в тень, не мозолить ему глаза». Сделать это очень непросто, потому что артист для того создан, чтобы быть в свете, и я этому научился.

Моя любимая роль у Марка Анатольевича в «Чайке» была (кстати, мы Госпремию Российской Федерации получили), где я доктора Дорна играл, — мне так нравилось! Очень мало текста, но я не могу передать, какая это прелесть. Там, например, Аркадина спрашивает, поехать ли Сорину лечиться. Я говорю: «Что ж. Можно поехать. Можно и не поехать», а после фразы: «Лечиться в 60 лет!» — был гром оваций.

Затем Сорин (его Юрий Колычев играл) говорит: «В молодости когда-то ничего в жизни не получилось. Всю жизнь хотел жениться — не женился, хотел стать писателем — не стал. Всю жизнь мечтал жить в городе, а заканчиваю свои дни в деревне». Я добавляю: «Ну, всю жизнь хотел стать действительным статским советником. Стал?», а Сорин: «Я к этому не стремился, это вышло само собой». Замечательный, удивительный Чехов! Я говорю: «Вы знаете, выражать недовольство жизнью в 62 года — согласитесь, это невеликодушно». Сорин отвечает: «Жить хочется». — «Это легкомыслие». Дорн — одна из самых любимых моих ролей — этот спектакль мы лет 15 играли, на полных аншлагах.


«Я БЫЛ ВЫЛИТЫЙ СТАЛИН, ГИТЛЕР И ЧУТЬ НЕ СЫГРАЛ В КИНО КАРЛА МАРКСА»

— Леонид Сергеевич, а сколько периферийных театров вы поменяли?

— Первый — в Магнитогорске был, Театр имени Пушкина, куда по окончании Ташкентского ГИТИСа я попал, второй — в Оренбурге, третий — в Грозном, Театр имени Лермонтова, четвертый — в Иркутске, пятый — в Воронеже, Академический театр драмы имени Кольцова, только шестой уже — Театр на Малой Бронной, а вообще, ты не в курсе, учеба в двух вузах в стаж входит?

— Думаю, да...

— Значит, плюс шесть студенческих лет — четыре в одном и два во втором, таким образом, мой непрерывный стаж — 66 лет, но это никого не волнует, никому, оказывается, не нужно. Я-то думал, это имеет значение, — нет, всем плевать!

— Роль Мюллера в телевизионном художественном фильме «Семнадцать мгновений весны» — ваша визитная карточка и, как вы однажды сказали, ваш крест, а это правда, что сначала вас пробовали на Гитлера?

— Да, и у меня даже фотография есть — вылитый фюрер! Вылитый Сталин, Гитлер и чуть не сыграл в кино Карла Маркса — в результате им стал Игорь Кваша.

— И Лениным вы на сцене были...

— Сначала — молодым, в пьесе «Семья» Попова, а ты знаешь, как я показывался самому Охлопкову?

— Нет. В «Мяковку»?

— Ну, это же можно со смеху умереть! Я потом еще раз его увидел — у него была болезнь, как у Рейгана...

— ...Альцгеймера?

— Да, огромный двухметровый человек встретил меня у театра и сказал: «У вас красивые перчатки». Я смутился: «Николай Павлович, у вас лучше». — «Да? Заходите, пожалуйста». Оказывается, он приходил в театр, его раздевали, он посидит три минуты — к нему подходил завтруппой Морской и говорил: «Николай Палыч, уже прошло три с половиной часа, актеры устали» — Охлопков вставал, и его увозили на дачу.

Впрочем, когда я пробовался, он был еще в силе. Я пришел: «Вот, хотел бы Николаю Павловичу показаться». — «Вам повезло, — обнадежил Морской, — он только что звонил, сейчас приедет. Подождите или в коридоре, или в буфете — где хотите». Потом позвал: «Заходите».

Ну, сидит этот огромный человек, и тут только я понимаю: партнеров же нет — что я буду показывать? Читать ему стихи, петь песни? Это же глупо, это Охлопков! — и я (такое только от волнения можно было сделать) ставлю на середину кабинета стул и говорю: «Отрывок из пьесы Николая Погодина «Третья патетическая», спектакль Воронежского академического драматического театра имени Алексея Кольцова, постановка народного артиста РСФСР Шишигина Фирса Ефимовича. Ленин и референт».

Сел я на стул и давай: «Владимир Ильич, в Италии растут тенденции к признанию советской России. Ну, конечно, тут играет роль наша нефть, но все-таки торжествует реалистическая точка зрения». (Поворачивается в другую сторону). — «Они нас все пгизнают. Глупость и упгямство долго властвовать не могут. Мы же их пгизнаем — мы, котогые их пгогнали! Вы были в Сибиги?». — «Был. Коротко, перед 17-м годом». — «Вас никогда не тянет туда?». — «Нет, Владимир Ильич, не тянет». — «Да, конечно. Вы молоды».

Охлопков воскликнул: «Простите, пожалуйста, что я вас прерываю, — это вы что, за Ленина и за референта?». Я: «Нет, сейчас еще Дятлов (персонаж пьесы По­го­дина. - Д. Г.придет». Он Морскому тогда: «Да что ж это такое? Не можете человеку партнеров найти, он вынужден один за троих играть! Конечно, после нормального прослушивания я его возьму...», но тут меня пригласил на Малую Бронную Гончаров, мне помогли подыграть все, что я исполнял в провинции, Мила Иванова и Галя Соколова, дай им Бог, ну, и Игорь Кваша, которого (грустно) уже нет.

 


Крупный план
Народный артист СССР Леонид БРОНЕВОЙ: «И запомните: верить в наше время нельзя никому, порой даже самому себе. Мне — можно. Хе-хе-хе!»»
 
Фото Феликса РОЗЕНШТЕЙНА  
Часть III
Дмитрий ГОРДОН 
«Бульвар Гордона»

(Продолжение. Начало в № 51-52)


«БРЕЖНЕВ ПОЗВОНИЛ ГРАДОВОЙ И СПРОСИЛ: «А ГДЕ ШТИРЛИЦ?» — ДУМАЛ, ОНИ ВМЕСТЕ ЖИВУТ...»

— Вернемся к Мюллеру: Всеволод Санаев, которого изначально планировали в этой роли снимать, насколько я знаю, сказал: «Я не могу, я...

— ...парторг «Мосфильма»...

— ...и остановились на вашей кандидатуре...

— Да, а потом мы куда-то с ним ехали, и он недоумевал: «Как же я так отказался?». — «Не поняли вы ничего, а я сразу понял: самая интересная роль».

— Вы знали, что насто­ящий Мюллер ос­тал­ся жив и после вой­ны плотно сотрудничал с американцами?

— Ну, это слухи... Остался жив — да, но где бросил якорь, никто не знает (по одной из версий — в Ла­тинской Аме­рике, по другой — в США, по третьей — во­об­ще в СССР. - Д. Г.), а какой замечательный текст сочинил Семенов! Которому, кстати, Госпремию РСФСР не дали: нам дали, а его даже в список не вставили — что за хамство?

— А почему?

— Откуда я знаю? Человек был обижен до глубины души: посмотри, какое он произведение написал! Я просто одну сцену тебе напомню — с одноглазым Айсманом, которого хорошо играл Куравлев, помнишь?

— Еще бы!

— Я говорю ему, что у Кальтен­бруннера «вырос огромный зуб на Штирлица». Айсман спрашивает: «На кого?». — «Да-да, на Штирлица. Единственный человек в разведке Шелленберга, к которому я отношусь с симпатией. 

Фото Феликса РОЗЕНШТЕЙНА

Спокойный, не лизоблюд, без истерики и без показного рвения — не очень-то я верю тем, кто вертится вокруг начальства и выступает без нужды на наших партийных митингах: бездари, болтуны, бездельники, а этот молчун, я люблю молчунов. Если друг молчун, так это друг, а если враг, то это враг — я уважаю их, у них есть чему поучиться». Разве не замечательно? Это же музыка!

Дальше Айсман-Куравлев убеждает: «Я знаю Штирлица восемь лет, я с ним был в Испании, под Смоленском я видел его под бомбами — он высечен из кремня и стали», а я, то есть Мюллер, ему: «Что это вас на эпитеты потянуло? С усталости, а? Оставьте эпитеты нашим партийным бонзам, мы, сыщики, должны выражаться существительными и глаголами: «Он встретился», «Она сказала», «Он передал».

Потом еще один удивительный момент. «Что же делать?» — спрашиваю я у Айсмана. Он отвечает: «Я лично считаю, что нужно быть до конца честным перед самим собой — это определит все последующие действия и поступки», а Мюллер: «Действия и поступки — одно и то же».

— Характер какой!

— И в конце замечательно: «И запомните, что верить в наше время нельзя никому, порой даже самому себе. Мне — можно. Хе-хе-хе!».

— Класс!

— Вот, а Государственную премию СССР фильм не получил — только России. Спустя восемь лет больной Брежнев его посмотрел, заплакал — и дал Славе Тихонову «Золотую Звезду», нам с Табаковым Олегом Павловичем — по ордену Трудового Красного Знамени, остальным — ордена Дружбы народов...

Леонид Броневой и Вячеслав Тихонов, «Семнадцать мгновений весны». «Государственную премию СССР фильм не получил — только России. Спустя восемь лет больной Брежнев его посмотрел, заплакал — и дал Славе Тихонову «Золотую Звезду», нам с Табаковым — по ордену Трудового Красного Знамени, остальным — ордена Дружбы народов...»

— Ну, «Золотую Звезду» он дал ему, потому что думал, что это настоящий разведчик Исаев, да?

— (Смеется). Ну, перепутал. Позвонил Градовой и спросил: «А где Штирлиц?» — думал, они вместе живут...

— Лично звонил Градовой?

— Ну да, да! «Это Брежнев», — представился, а она: «Перестаньте разыгрывать!» — и положила трубку. Последовал тут же второй звонок: «Это правда я, Леонид Иль­ич». — «Да?». Не верила, потому что его мно­гие изображали.

— Мне нервный тик Мюллера запомнился...

— Это получилось случайно — мне ворот мундира очень жал, потому все время вертел головой, и вдруг Лиознова говорит: «Давайте это утвердим — как нервную краску в особо сложных местах, например, когда Мюллер узнает, что Штирлиц шпион».

— Классный момент!

— Да, получилось, но это внешняя деталь, а текст, повторюсь, какой замечательный! «Как только где-нибудь вместо «здравствуйте» произнесут «хайль» в чей-то персональный адрес, знайте: там нас ждут, оттуда мы начнем свое великое возрождение. Вам сколько будет в 1965-м? Под 70. Счастливчик! Вы доживете и будете играть свою партию: 70 лет — возраст расцвета политиков, а мне будет под 80, поэтому меня волнуют ближайшие предстоящие 10 лет.

Айсман (Леонид Куравлев) и Мюллер (Леонид Броневой), «Семнадцать мгновений весны», 1973 год. «У Кальтенбруннера вырос огромный зуб на Штирлица». — «На кого?». «Да-да, на Штирлица. Единственный человек в разведке Шелленберга, к которому я отношусь с симпатией»

Если вы хотите делать свою ставку, не опасаясь меня, а, наоборот, рассчитывая на меня, помните: Мюллер, шеф гестапо, — старый уставший человек, он хочет дожить свои годы где-нибудь на маленькой ферме с голубым бассейном, и ради этого я готов поиграть в активность. И еще. Конечно, этого не надо говорить Борману, но сами это запомните. Для того чтобы из Берлина перебраться на маленькую ферму в тропики, не следует торопиться. Многие шавки фюрера побегут отсюда очень скоро и попадутся, а вот когда в Берлине будет грохотать русская канонада и солдаты будут сражаться за каждый дом, отсюда можно будет уйти, не хлопая за собой дверью. Уйти и унести тайну золота партии, которая известна только Борману и фюреру, а когда фюрер уйдет в небытие(Тихонов с ужасом на меня смотрит. - Л. Б.), надо быть очень полезным Борману: он тогда будет Монте-Кристо ХХ века, так что сейчас идет борьба выдержек, Штирлиц, а в подоплеке-то одна суть, одна — простая и понятная человеческая суть».

Кстати, когда Михаил Андреевич Суслов — второе в советском государстве лицо — на этот фильм напал, а его начальник Главного политуправления Советской Армии генерал Епишев поддержал, Андропов на­шу картину защитил очень резко, но те все равно победили: Госпремию СССР нам не дали. Андропов же главным консультантом Цвигуна назначил — замечательную личность. Ог­ром­ный че­ловек, странно ушедший из жизни...

— ...очень стран­но! — за­стре­лил­ся, чтобы, как го­во­рят, не получить высшую меру за коррупцию в осо­бо крупных размерах...

— Суслов говорил: «Так, как этот Боровой, Броневой или кто он там, фашиста играть нельзя!».

С Олегом Меньшиковым в культовой комедии Михаила Козакова «Покровские ворота»,1983 год

— Обаятельным делать, да?

— Добрым и так далее, а Анд­ро­пов: «Нет, именно таких играть надо — тогда мы показываем, что дрались с обаятельным, сильным и умным врагом и победили, а если будем немцев выставлять дураками, с кем же тогда мы сражались?».


«МЕДВЕДЕВ СПРОСИЛ: «КАКИЕ У ВАС ПРОСЬБЫ И ПОЖЕЛАНИЯ?». Я ПЛЕЧАМИ ПОЖАЛ: «НИКАКИХ». ОН УДИВИЛСЯ: «КАК?». Я: «А ЧТО, ВСЕ ЧТО-ТО КЛЯНЧАТ, ДА?»

— Знаю, что «Семнадцать мгновений весны» был любимым фильмом Андропова, но, подписывая вместо больного Брежнева указ о награждении артис­тов, вашу фамилию он не вспомнил и написал просто: «Мюллер»...

— Наверное, это все же не так, потому что когда Лиознова повезла ему на дачу три серии, она говорила, что Андропов мою фамилию слышал.

Отсутствие информации есть полная слепота — тот, кто не информирован, оказывается в очень плохом положении. Я долго не был информирован, что она на дачу к нему ездила, а Андропов посмотрел и сказал: 

В роли артиста Мосэстрады куплетиста Аркадия Велюрова с Татьяной Догилевой в «Покровских воротах»

«Это Плятт, это Евстигнеев, это Тихонов, а вот этот, похожий на Черчилля, тот, который Мюллер, кто? Броневой? Я знал в Киеве Броневого — я тогда учился, и человек с такой фамилией меня приютил. Два месяца жил у него, он меня кормил и поил — без него с голоду бы умер».

— Потрясающе!

— Это дядька мой был, а я и не знал! Та же история, как тогда, когда у Дмитрия Анатольевича Медведева в гостях побывал.

— На 80-летие?

— Да, он пригласил меня в «Горки», и когда я об этом певице Долиной рассказал, она воскликнула: «Ты идиот!», потому что Медведев спросил: «Какие у вас просьбы и пожелания?», а я плечами пожал: «Никаких». Он удивился: «Как?». Я: «А что, все что-то клянчат, да?». — «Все!». — «Ну а мне ничего не надо». — «У вас дача есть?». — «Дачу, Дмитрий Анатольевич, у нас нормальный человек иметь не может — ее может иметь Путин, вы или Лужков». — «Почему?». — «Потому что у вас трехсменная охрана, по 50 автоматчиков, вертолеты — значит, дом не сожгут и не взорвут», а Галкин вон построил дачу, по глупости своей...

— ...в деревне Грязь...

— ...да-да, и он получит в свое время, когда поддадут. Нельзя этого делать! — это возможно в Германии, во Франции, Англии, Америке, но не у нас.

— Вы так Медведеву и объяснили?

С Владимиром Путиным во время очередного награждения

— Да: у меня двухкомнатная, сказал, квартира, и мне ничего больше не нужно — он очень был удивлен.

— Впервые немец, причем высокопоставленный, в советском кино был таким чертовски обаятельным изображен — я знаю, что вам даже письма приходили: «Дедушка Мюллер, мы все очень хотим быть похожими на вас» — писали прибалтийские третьеклассники...

— Ну да, но советская власть была, как ты понимаешь, этим не очень довольна.

— Анекдотов много ходило — о Мюллере и Штирлице...

— ...и самый удачный из них: «Штирлиц выстрелил в Мюллера — пуля отскочила. «Броневой», — подумал Штирлиц». Коротенький такой, остроумный... Тихонов, кстати, их не любил. Я говорил: «Чего ты, Слава? — ты ж вроде с юмором. Анекдоты — это показатель народной любви: посмотри, о Чапаеве сколько». Нет, он их не воспринимал...

— После «Семнадцати мгновений весны» на вас всенародная слава обрушилась — запоздавшая?

С Борисом Ельциным, вручившим Леониду Броневому орден «За заслуги перед Отечеством» IV степени, 1997 год. В 2013 году Леонид Сергеевич получил эту почетную награду I степени и является полным кавалером Ордена

— Разумеется, но лучше поздно, чем никогда. Я же как стал артистом? Я когда-нибудь должен книгу написать, что ли: «Артист поневоле». Никуда же не брали, ну никуда! Хотел в дипломаты — закрыто, в военное училище — закрыто, в журналистику — закрыто. Куда можно? В театральный, но не в Москву — Школа-студия МХАТ меня тоже не ждет, поэтому только после Ташкента туда поступить попытался.


«ОДНА ГАЗЕТА НАПИСАЛА: «ДО ЧЕГО ПОСЛЕ «СЕМНАДЦАТИ МГНОВЕНИЙ» ЭТОТ БРОНЕВОЙ ОБНАГЛЕЛ! — НЕ ХОЧЕТ ДАЖЕ ПО СЦЕНЕ ХОДИТЬ, ЕЗДИТ В КОЛЯСКЕ И РАЗ ЛИШЬ ПОДНЯЛСЯ!»

— Вы, тем не менее, ее, эту славу, ощущали, чувствовали сумасшедшую популярность?

— Наверное, да, потому что больше стал зарабатывать, но я гастролером в Мос­ков­с­ком областном театре драмы работал, и был директор такой замечательный — Тартаковский Исидор Михалыч: его сын сейчас директор «Московской оперетты». Пригласил меня «Три минуты Мартина Гроу» играть, я изображал инвалида в коляске и только в конце вставал, так одна газета написала: «До чего после «Семнадцати мгновений» этот Броневой обнаглел! — не хочет даже по сцене ходить, ездит в коляске и раз лишь поднялся!».

Однажды я говорю: «Исидор Михалыч, у меня к вам вопрос. Объясните мне: в Театре на Малой Бронной я играю до 30 спектаклей в месяц, иногда по три в день — утром, днем и вечером, и 98 рублей получаю, а у вас исполняю в колясочке эту легкую роль — и за один спектакль 69 рублей 75 копеек вы мне платите. Пять спектаклей — 300 рублей: сумасшедшие деньги! Почему?». Тартаковский ответил: «Вы знаете, я вам советую больше никому никогда этот вопрос не задавать. Получаете? Налог платите? Ну и все!».

Президент России Дмитрий Медведев поздравил Леонида Броневого с 80-летием, 2008 год

Фото «ИТАР-ТАСС»

— Вы однажды признались, что истоков популярности роли Мюллера в «Семнадцати мгновениях» не понимаете...

— ...до сих пор. Я не пытался специально играть — специально же нельзя сыграть обаятельного: я шел по тексту. Какая замечательная фраза там еще есть! В монологе мой герой говорит: «Тем, кому сегодня 10, мы не нужны: они не простят нам голода и бомбежек, а вот те, что сейчас еще ничего не смыслят, они будут говорить о нас, как о легенде, а легенду надо подкармливать. Надо создавать тех сказочников, которые переложат наши слова на иной лад — тот, которым будет жить человечество через 20 лет».

— Сегодня этот фильм часто показывают — вы его смотрите?

— Нет, не могу больше! — и «Покровские ворота» тоже. Показывают, наверное, чтобы зритель возненавидел или потому, что больше транслировать нечего, но нельзя без конца «Иронию судьбы» крутить, «Семнадцать мгновений»...

— ...«Джентльменов удачи»...

— ...«Покровские ворота» — ну, хватит, создавайте что-нибудь новое.

— Цветную версию вы видели?

С первой супругой актрисой Валентиной Блиновой семейное счастье было недолгим

— Безобразие! — но я Лиознову не обвиняю: ей заплатили, она нуждалась.

— В раскрашенном виде лич­но вы стали луч­ше?

— Гораздо хуже. Один раз я вообще обратил внимание, что на экране красную повязку со свастикой «изучаю», а в это время идет текст — я его пропустил, к тому же там много документальных кадров, снятых на черно-белую пленку. Ну, «Зо­лушку» можно, наверное, делать цветной и яркой, а этот-то фильм зачем?

— В одном из интервью вы признались, что не прочь вернуться к Мюллеру еще раз...

— Нет, уже поздно.

— Но раньше можно было?

— Говорят, никогда не надо возвращаться. Вот вернулся я в Киев — дома своего не нашел: ну что в этом хорошего? До сих пор не понимаю, куда он подевался.

— Вы часто негодяев играли — почему?

— Такая морда.

— Жирная, как сказал Эфрос?

— Нет, строй лица не положительный. Положительный — у Стриженова, Ледогорова, Кузнецова...

— ...а тут — отрицательное обаяние, да?

— Наверное.

Дочь Леонида Сергеевича Валечка с портретом папы

— Актер — женская профессия?

— Да, профессия, в которой главная задача — понравиться зрителю, является женской. Мужчина не должен, не имеет права жить с задачей понравиться, это не его дело — поэтому ужасное ремесло, женское.

— Я очень люблю вашего Велюрова в «Покровских воротах» — вообще, по большому счету, потрясающий фильм, и с годами становится все лучше и лучше...

— ...да-да...

— ...а какая роль в кино у вас любимая?

— Не знаю, трудно сказать. Все любимые: когда работаешь, любишь, а потом... Это как роды: родил — и потихоньку забыл, пустил в жизнь.


«ПЕРВАЯ ЖЕНА, ВАЛЯ БЛИНОВА, УМЕРЛА, И ДОЧКА ОСТАЛАСЬ — ЧЕТЫРЕ ГОДИКА. Я НЕ ЖЕНИЛСЯ, ПОКА ИНСТИТУТ ОНА НЕ ЗАКОНЧИЛА, ЧТОБ НЕ ТРАВМИРОВАТЬ»

— Вы однажды признались: «Я был нищий, жил в коммуналке: только раскладушка и тараканы — все, что у меня было». Знаю, что вы даже в домино, чтобы прокормиться, играли...

С дочерью. Валентина окончила Институт иностранных языков имени Мориса Тореза, 27 лет проработала во Всемирной службе вещания Гостелерадио, растит дочь Ольгу

— Да, на Тверском бульваре, чтобы выиграть рубль, но я не знал правила: если выиграл, ты обязан продолжать дальше, не имеешь права срываться. Молодой был, и объяснял старикам, что мне этот рубль очень нужен... У меня же первая жена, Валя Блинова, умерла, и дочка осталась — четыре годика. Я не женился, пока она институт не окончила, чтоб не травмировать, — что ты? — а с нынешней женой 47 лет живу, скоро будет полвека: она за­мечательная!

— Нищета была жуткая?

— Ужасающая, но человек же ко всему привыкает, желудочек становится маленьким: крошку съешь — и на день хватает.

— Чтобы как-то выжить, вы, слышал, стихи узбекских поэтов переводили...

— Верно, и пару даже на высоком уровне были. Ну, не таком, как у того, кто Расула Гамзатова переводил, — я забыл, как его...

— Наум Гребнев?

К 60-летию судьба преподнесла Леониду Сергеевичу щедрый подарок — Марк Захаров пригласил его в «Ленком»

— Да-да, еврей такой старенький, жена у него художница — он перевел: «Мне кажется порою, что солдаты, с кровавых не пришедшие полей...».

— Наум Гребнев...

— Какой перевод чудесный!

— Как же вы с узбекского переводили? Знали язык?

— По подстрочнику — в том же ритме его перерабатывал. Кстати, когда студентом был, работал на радио диктором — телевидения еще не было. Я открывал эфир по-русски, а мой приятель, парнишка-узбек, по-узбекски, и однажды он не пришел, а пять минут седьмого — пора начинать! Прибежало начальство, спрашивает: «Вы по-узбекски открыть можете?». — «Надо потренироваться». — «Некогда, выходите в эфир!». Я сказал: «Хорошо». Знаешь, сколько с того времени прошло? Лет 65, и та фраза мне врезалась в память на всю жизнь.

Я включил и сказал (говорит сначала по-узбекски, а потом переводит по-русски): «Говорит Ташкент, ташкентское время такое-то, передаем последние известия». Получил 12 рублей премии за то, что он опоздал, узбек мой молоденький, сказал ему: «Ну, ты меня хорошо подставил!». Он бы по-русски не смог, потому что с акцентом говорил, а я фразу, с которой обычно он начинал, запомнил.


«НИКОГДА В ШОУ-БИЗНЕСЕ НЕ БЫЛ И УЖЕ НЕ БУДУ: ТЕРПЕТЬ НЕ МОГУ ПУСТОБРЕХСТВО!»

— Говорят, у вас сложный характер, и в одном из интервью вы сказали: «Я рожден с ужасным чувством неуверенности в себе — я ненавижу свои глаза, свои руки, свое лицо». Вы самоед по натуре?

В роли лакея Фирса в постановке Марка Захарова «Вишневый сад»

— Да, и хотя Захарова предупреждали: «Не надо его брать: тяжелый человек, ужасающий — с ним работать нельзя, это кошмар!», Марк Анатольевич упрямый и никогда не слушает, что ему говорят. Как Любимов, которого Высоцкого просили не брать: «Он же пьяница!». — «Ну, — он ответил, — еще один пьяница, кроме вас, будет, зато артист замечательный».

— Одним больше, одним меньше...

— Что-то подобное сказал обо мне Захаров и принял, спасибо ему большое, и хотя я сыграл у него очень мало, это не важно, сколько, — главное, что театр очень хо­роший. Уш­ли, к сожалению, Пельтцер, Леонов, Ларионов, Абдулов, Янковский... Кошмар! — но это не­об­ходимость, то есть не необходимость — от этого просто не денешься никуда (нервно закуривает).

— Эпоха ушла, правда?

— Уходит — сна­ряды рвутся уже рядом.

С Людмилой Сенчиной в фильме «Вооружен и очень опасен», 1977 год

— Вы, насколько я знаю, нелюдимы и тусовок не любите...

— Ненавижу! Ни­­когда в шоу-бизнесе не был и уже не буду: терпеть не могу пустобрехст­во! «У меня часы за 300 тысяч долларов». — «А у меня за 500 тысяч»: ну и пошел ты к черту со своими часами! «Я за четыре тысячи евро купил шампанское» — ну и пей его, а я за 50 евро куплю и с удовольствием выпью. Не понимаю я этот шоу-бизнес и не хочу понимать.

— Вы однажды обмолвились: «Я не люблю людей милых»...

— Вечно улыбающихся не люблю. Есть такие, у которых улыбка с лица не сходит, и мне хочется спросить: «А какой же ты, если тебя разозлить? Наверное, страшнее, чем мрачный?». Не надо улыбаться специально. Да, я тяжелый, я в маму пошел: она нелегкой была, и я такой же, а если бываю глуп (кстати, иногда бываю, и очень), то это в отца, но талант и не очень сладкий характер — от мамы, я эту генетику чувствую...

— Деваться некуда...

— Да, и если вдруг скажут ч 

В роли Яичницы с Олегом Янковским в спектакле «Ленкома» «Женитьба» по пьесе Николая Гоголя

Фото Fotobank.ua

то-то не то, взрываюсь так!.. — а через пять минут думаю: «Что я наделал? Надо было тихо ответить, а я орал...». Потом обязательно нужно прощения просить, извиняться, — так стыдно! — но с возрастом, к счастью, сил взрываться уже нет.

— Несправедливости не переносите?

— Ну, она же на каждом шагу, так что приходится, Дима, переносить. Ты знаешь, Чехов людей не любил, и я его понимаю: он видел их до кишок и показывал такими, какие они есть, — беспомощными, много говорящими иногда...

— ...пустыми...

— ...ничего не говорящими. Толстой-то какой бессовестный, Лев Николаич! — прости меня, Господи! Один раз был у него Чехов в гостях, и он сказал ему: «Вам не надо писать пьесы, у вас ничего не получается», — и бедный Антон Палыч решил: «Больше писать не буду». Если бы не Немирович, который возразил: «Да что вы?! Только посмотрите: «Три сестры» (сначала они же в Александринке провалились. - Л. Б.), «Вишневый сад»...

— ... «Чайка»...

— ... «Дядя Ваня», «Иванов»... Бог с вами!». Лев Николаич думал, что пьеса «Живой труп» лучше, что ли? Ничего подобного! Ты знаешь, что мне нравится у Толстого больше всего на свете, больше, чем «Война и мир»?

— «Власть тьмы», наверное...

— Нет, не люблю я патологическое... Маленькая сказочка — «Лев и собачка»: не читал?

В Киевском «Институте сердца» с директором профессором Борисом Тодуровым, вторая справа — супруга Леонида Сергеевича Виктория Валентиновна, с которой он уже вместе 47 лет. «У меня замечательная жена, поэтому я так долго живу»

— Нет...

— Ко льву маленькую собачку пустили — сначала она дико его боялась, а он смотрел на нее, мясо жрал, а через несколько дней стал оставлять мясо и ей. Потом она им стала командовать, и когда умерла, лев три дня не ел и тоже издох — вот такая короткая сказка, замечательная. В «Войне и мире» я начинаю путаться, «Анну Каренину» вообще не понимаю: что он хотел? Показать, что женщины — проститутки и что можно изменять мужу? Ну, хорошо, ты пожилого супруга не любишь, но он же видный политический деятель, ты хоть имя его пощади — что ж ты творишь? И в конце чего ты под поезд легла — что это такое? Не понимаю я поведения Анны и всегда на стороне Каренина.

— Помните, какой был шикарный Каренин Гриценко?

— А какой он в спектакле «На золотом дне» был — ты видел?

— Он вообще гений, по-моему...

— Гений, гений! — но кончил в психиатрической больнице, бедняга. Залез в чужой холодильник, избили его, умер... Народный артист СССР, великий актер! — отчего такие финалы бывают ужасные?

— У Пельтцер вот тоже...

— С другой стороны, любой ведь финал сам по себе ужасен, каким бы он ни был. Выбросился ли из окна Белявский, или кто-то застрелился, или умер спокойно в своей постели — не важно: все равно жизнь не бесконечна, а смерть — ужасная штука. Я вот, когда у мамы на Байковом стоял, думал: как странно... Она, кстати, просила, чтобы ее сожгли, поэтому там только урна.

Я одному священнику вопрос задал: «Вот объясните мне — организм человека таков, что тоньше ни одной электроники нет: вены, артерии, капилляры, печень, кишечник, желчный, все это связано... Зачем такую изумительно сложную создавать машину, чтобы она прожила на этом свете одну минуту?». Он пояснил: «Ну, вообще-то Господь хотел сразу сделать человека бессмертным, но потом понял, что так нельзя: будет ужасно — для самого человека. Жить 500 лет? Ну, что вы, человек устанет...». Я вопрос ему задал: «А почему Господь Пушкина в 37 забрал, Лермонтова — в 26, Высоцкого — в 42, а Каганович, который убивал людей...

С Дмитрием Гордоном. «Талант — это чувство меры, значит, и в том, сколько жить, надо меру знать. Дотянуть до состояния, когда ты беспомощен, ужасно»

Фото Феликса РОЗЕНШТЕЙНА

— ...дожил почти до 100...

— ...да, сидел и играл в домино? В чем дело? Это что, дьяволы побеждают?». — «Может быть, — сказал батюшка. — Против Господа множество черных ангелов — видимо, иногда они берут верх». — «А что, Бог не вмешивается? Он ведь решает, сколько кому жить?». В общем, на все воп­росы священник ответить не мог, и больше я не допытывался.


«ПОД СТАРОСТЬ ЖИЗНЬ ТАКАЯ ГАДОСТЬ... БОРЬБА СО СМЕРТЬЮ — СЛОЖНАЯ ВЕЩЬ...»

— Вы очень интересно об Анне Карениной рассуждали, а я знаю, что женщины вас очень любили, но Людмила Сенчина рассказывала мне, что когда вы снимались с ней в постельной сцене в картине «Вооружен и очень опасен», чересчур были зажаты — на удивление (боялись, как отнесется к этой сцене супруга). Сенчина до сих пор не может понять, что с вами тогда происходило, по ее словам, даже ­оператор вам предложил: «Леонид Сергеич, ну е-мое, вам показать, что ли?»...

— Да не был я там зажат: брал ее за грудь как следует, когда нужно было...

— Понравилось?

— Ну, большая грудь, хорошая, ложился на нее — по роли так было положено. Кстати, с Сенчиной мы чуть не разбились: там тарантасик был на двоих, мы сели — и лошадь понесла. Я думал, конец: впереди стальной трос, где надо остановиться... — как я с той лошадью справился, не понимаю. Я испугался, Люда сидела справа, колясочка узенькая...

— Вам 85 лет: какое оно — ощущение возраста при такой ясности ума? Вот я с вами общаюсь — и восхищен, честно!..

— Ну, Пушкин же сказал: «Под старость жизнь такая гадость» — откуда он это в 27-28 лет знал? Чувствовал, наверное, по своему отцу видел, по матери, по дядьке, который забрал у него в долг все деньги и не отдал. Какое ощущение? Разумеется, нелегко, работать все сложнее, но не работать в нашей стране нельзя. Может, если бы я в Голливуде снялся, обеспечен бы был так, что хотел бы — работал, не хотел — не работал, а у нас это невозможно.

— А жить, Леонид Сергеевич, хочется? Усталости нет?

— Иногда есть, причем ужасная, но это не значит, что... Хочется, у меня замечательная жена, поэтому я так долго живу: она ухаживает за мной, как за ребенком.

— Ваши отец и мать, тем не менее, долгожителями были...

— ...да...

— ...и по законам генетики вы тоже должны жить долго...

— Не обязательно: Саша Лазарев вон в 73 умер, а родители жили до 90 с лишним. Это не показатель, понимаешь?

— Я все-таки хочу, чтобы вы жили 120 лет, и искренне этого вам желаю...

— Талант — это чувство меры, значит, и в том, сколько жить, надо меру знать. Не нужно перебирать и в этом, потому что дотянуть до состояния, когда ты беспомощен и ничего не можешь, ужасно. Думаю, Белявский специально выбросился из окна...

— ...мне тоже так кажется...

— ...потому что он сильным был парнем, хотя и говорят, что жил на третьем этаже, а выпал почему-то с пятого и из коридора, где подоконник огромный... Не знаю, что это было, пускай расследуют...

Уходят, уходят, уходят... Олега Ивановича Янковского я очень любил. (Пауза). Ты представляешь, за три дня до смерти он сел и составил список, кому хочет полмиллиона рублей дать — из своего фонда: Захарову, Броневому, Ярмольнику, Любшину... Там 10 человек было, с кем он работал, и вдова его Люда Зорина позвонила: «Вы не хотите причитающиеся вам деньги забрать?». — «Как «не хочу»? Сочту за честь! Когда же он это написал?». — «За три дня»: это каким надо быть человеком, а? — зная, что умираешь, думать о других! На последней «Женитьбе» Янковский уже не мог стоять. Я говорил: «Олег Иваныч, сядьте, тут это не важно...». — «Да?». — «Ну, конечно. Присядьте». Он сел...

(Грустно). Борьба со смертью, Димочка, сложная вещь...

 

 

 

Замечательное взятое украинским журналистом Дмитрием Гордоном интервью с всенародно (а после распада Союза и международно) любимым артистом, проливающее Новый Свет на его жизнь, а также и на Эпохи, через которые он прошел и вышел из них живым,  опубликовано в газете БУЛЬВАР ГОРДОНА.

http://www.bulvar.com.ua/arch/2014/1/52cf0ebfcfd37/

Добавить комментарий

Оставлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
Войдите в систему используя свою учетную запись на сайте:
Email: Пароль:

напомнить пароль

Регистрация