Рассказ Леонида Броневого о жизни и времени
Опубликовано 2015-06-09 14:00
|
|||||
Фото Феликса РОЗЕНШТЕЙНА |
17 декабря выдающемуся артисту театра и кино исполняется 85 лет
Дмитрий ГОРДОН
«Бульвар Гордона»
У Леонида Сергеевича редкая и моментально запоминающаяся фамилия — говорят, это и не фамилия вовсе, а прозвище, которое получили когда-то его отец и дядя. У одесского кондитера Иосифа Факторовича было трое сыновей, которые отцовское прибыльное дело должны были унаследовать, и может, так бы все и случилось, если бы не революция, после которой власть в городе стала меняться, словно в кинофильме «Свадьба в Малиновке».
Став красногвардейцем, один из братьев во время уличного боя в одиночку пошел на вражеский броневик, прикрывавший вокзал. Машину парень подбил и уничтожил, но сам при этом погиб — с тех пор родных героя в Одессе стали называть «броневыми» или «бронированными», и прозвище это так плотно, можно сказать, намертво к ним приклеилось, что вскоре заменило Факторовичам фамилию. Что ж, может, это и к лучшему: впоследствии оба брата покойного поступили на службу в органы внутренних дел, и новые документы помогли скрыть тот факт, что их сестра эмигрировала в Америку, однако не защитили: когда в Украине начались репрессии и связанная с ними напрямую чистка аппарата, одного из них попросту застрелили, а второго — отца будущего актера — приговорили к 10 годам лагерей и отправили в Сибирь валить лес.
В связи с этим детство для Лени Броневого закончилось в восемь с половиной: подававший надежды скрипач из обеспеченной семьи, не знавшей голода и лишений, жившей в просторной и светлой четырехкомнатной квартире в центре Киева, оказался с мамой в ссылке, сполна ощутив, что такое нищета и нужда. Эти впечатления не покидали Леонида Сергеевича долгие годы, ведь после возвращения из ссылки началась война, бежать от которой понадобилось аж в Чимкент, голодное студенчество в Ташкенте, скитания по периферийным театрам, чужим углам, ободранным гостиничным номерам. Да и в Москве, куда Броневой приехал, чтобы попробовать свои силы в Школе-студии МХАТ, было не слаще. По окончании уже второго театрального вуза в столице никто Леонида не ждал, и мытарства начались снова: теперь уже с женой-москвичкой, которая, выйдя за Броневого, направление получила в провинцию.
Фото Феликса РОЗЕНШТЕЙНА |
Родив Леониду дочь Валю, актриса Валентина Блинова прожила недолго: четыре года спустя умерла от рака легкого. «Я не понимал, откуда, за что нам такая напасть? — вспоминал Броневой в одном из интервью. — Она ведь даже никогда не курила!». Московские врачи, к которым Леонид Сергеевич супругу повез, предположили: болезнь развилась из-за травмы (несчастный случай произошел с Валентиной на театральных подмостках — она оступилась, упала и сильно ушибла грудную клетку). Обследовать женщину смогли, а вот спасти, к сожалению, нет, и Броневому вновь довелось на прочность себя проверять — будучи молодым вдовцом, и кормить, и одевать, и воспитывать дочь, а как с этим справиться, если в кармане ни гроша и ни в один театр не берут?
О всенародной славе, обрушившейся на Леонида Сергеевича после роли шефа гестапо Генриха Мюллера в сериале «Семнадцать мгновений весны», и речи тогда не было. Известность пришла к актеру поздновато, в 45, зато навсегда, ведь картина Татьяны Лиозновой считается культовой не только у поколения, которое смотрело ее, не отрываясь от экранов, в начале 70-х, но и у последующих, а главные герои — Тихонов-Штрилиц и Броневой-Мюллер — стали персонажами сотен анекдотов.
«Штирлиц стоял на перекрестке и продавал настурции, а Мюллер знал, что Турция в нас не нуждалась». «Рассказав пошлый анекдот, Штрилиц вогнал Мюллера в краску. «Смотри, какой чувствительный!» — сказал Штирлиц и бочку с краской закрыл». «Мюллер с бешеной скоростью мчался по городу в автомобиле — рядом шел Штирлиц, делая вид, что прогуливается». «У Штирлица сломалась машина, он вышел и стал копаться в моторе. «Штирлиц, вы — русский разведчик, — сказал проходивший мимо Мюллер, — немец обратился бы в автосервис». «Мюллер выглянул из окна и увидел Штирлица. «Куда это он собрался?» — подумал Мюллер. «Не твое собачье дело», — подумал Штирлиц»...
По количеству шуток и прибауток, о них сочиненных, эту пару перегнали разве что пресловутые Василий Иванович и Петька, а может, и не перегнали вовсе: во-первых, кто их считал, анекдоты эти, а во-вторых, отечественное телевидение и теперь так часто «Семнадцать мгновений весны» показывает (и в раскрашенной версии, и в оригинальной черно-белой), что выдуманные истории о героях сериала продолжают появляться, как грибы после дождя. Даже дети в школах порой удивляются: почему о Мюллере в учебниках по истории упоминается, а о Штирлице и радистке Кэт — ни слова?
Леонид Броневой родился в Киеве и жил на Крещатике. Детство артиста закончилось в восемь с половиной лет после ареста отца — Леня с мамой отправились в ссылку, но в Киев уже не вернулись |
Роль высокопоставленного нациста, от которой многие советские актеры отказались бы, не раздумывая, чтобы, как говорят сейчас, «не портить карму», Леонид Сергеевич, закаленный провинциальными театрами, где амплуа как такового у артистов не было, поскольку играть приходилось все, что дадут, принял — то ли как возможность, наконец, заявить о себе, то ли как очередное испытание, своеобразный вызов: а смогу ли? а что из этого получится?
Что ж, с задачей своей он справился так, как не ожидал никто: страну-победительницу и народ, пострадавший от фашистов больше всех остальных, заставил полюбить... гестаповца! Выстоял и здесь — благодаря недюжинному таланту и броневому, заданному фамилией, характеру.
Стойкий, прямолинейный, жесткий — таким знают актера те, кто хоть раз с ним общался. «Угрюмый и мрачный, но руку помощи первый протянет, — утверждают коллеги. — Творческий, понимающий, думающий, однако и волевой, способный в нужный момент собраться и даже крошечную роль в спектакле сыграть так, что зритель закричит: «Браво!». К слову, с такими возгласами и добрыми пожеланиями артиста провожали не так давно не со сцены, а... из больницы: осенью минувшего года, будучи на гастролях в Киеве, Броневой перенес обширный инфаркт, был прооперирован и в 83 года пошел на поправку. «Вот уж не зря у него такая фамилия», — восхищались медики.
Кстати, самому Леониду Сергеевичу то, что он — Броневой, не нравилось никогда: актер не раз признавался, что охотнее выступал бы под фамилией матери — Ландау, но перейти на нее так и не решился: возможно, в глубине души все-таки чувствовал, какая подходит ему больше...
«МОЙ ДЯДЬКА, РОДНОЙ БРАТ ОТЦА АЛЕКСАНДР БРОНЕВОЙ, БЫЛ УБИТ В СВОЕМ КАБИНЕТЕ: ОН СЛУЖИЛ ЗАМЕСТИТЕЛЕМ НАРКОМА ВНУТРЕННИХ ДЕЛ УКРАИНЫ БАЛИЦКОГО ПО КАДРАМ»
«По-настоящему я стал артистом, потому что никуда не брали: сын врага народа!», 50-е годы |
— Вы знаете, Леонид Сергеевич, сказать «очень рад» будет неправильно — я безмерно рад, что мы с вами наконец встретились, ведь вы для меня — живая легенда. За окнами — Киев, ваш родной город...
— ...да...
— ...и я почему-то не сомневаюсь: где бы вы ни были, он все равно в сердце. На какой, кстати, улице вы жили?
— Крещатик, дом 39, квартира 23 — это здание я искал. Это не там, где огромный жилой дом со ступенями? Короче, когда я выходил на балкон, — четыре года мне было, Господи, Боже ты мой! — напротив была улица...Забыл уже, как она называется, — шла вверх от Крещатика к Оперному театру. Ага, вспомнил: раньше Ленина имя носила, а сейчас — Богдана Хмельницкого. Слева гастроном располагался, где продавались сиропы в таких (показывает)...
— ...конусах?
— Да, там я впервые выпил газировки с сиропом, и ощущения были, как в произведении Катаева у того мальчишки, помнишь? В первый раз газировка — это нечто! — а справа трибуны всегда к праздникам строились, и 1 Мая по Ленина открытые машины мчались...
С Альбиной Матвеевой в постановке Анатолия Эфроса «Месяц в деревне», Театр на Малой Бронной, конец 70-х |
— ...с вождями...
— ...политическими, военными. Помню, мне было пять лет, все они собрались, машины куда-то уехали — и вдруг образовалась толпа детей, человек тысяча, лет по семь — ну, до десяти, а в середине — возвышение такое, и на нем совсем маленькая девочка. Заиграл оркестр, они стали петь — я тебе это сейчас изображу. Девочка пела так (поет): «Вчора була у Сталіна, і він мене признав. І ці чарівні квіточки мені подарував. У цих чарівних квіточках (смеется) чарівна сила є, бо це дарунок Сталіна, що силу всім дає!». А хор этот тысячный подпевал: «А-а, а-а...», и она снова: «Що силу всім дає». Потом был финал. Малышка пела: «А-а, а-а...», и весь хор с оркестром: «Що силу всім да-ає!». Дети долго-долго ноту держали — примерно как Юра Гуляев, когда исполнял: «Он сказал: «Поехали!»...
— ...он взмахнул рукой...
— ...словно вдоль по Питерской, Питерской...
— ...пронесся над Землей»...
— Лучше никто эту ноту, последнюю, не берет — была, помню, какая-то передача, я встретил Пахмутову и мужа ее, Добронравова, и спросил: «Скажите, почему вы не вставили эту песню Гуляева, ведь никто так ту ноту не брал, ни один певец? — а вы другого певца показали». Она растерялась: «Да?». Я возмутился: «Нехорошо это — то, что Юры в живых нет, еще не повод, чтобы в эфир его не пускать». (Закуривает).
С режиссером Глебом Панфиловым и Инной Чуриковой на съемках фильма «Прошу слова», 1975 год Фото «РИА Новости» |
Эта картина с детьми, песенка... — мне казалось тогда, что это такое счастье, такая красота! — и когда потом стали людей расстреливать, это и то, что делается, я никак не мог совместить. И до сих пор не могу — мне 83 года, а я не в силах понять, как такое было возможно. Нас что, загипнотизировали? Или мы идиотами были? Что происходило?
— Скорее всего, и то, и другое...
— Да, но разве могут все быть идиотами?
— Еще как!
— Ну, могут, могут, да... Компартию Украины возглавил человек, с виду смешной, толстенький, а ведь когда человек смешной, это значит, он хороший, потому что тот, кто не смешон, обязательно страшен. Вот Сталин несмешной — страшный, а Хрущев был вроде добряк, но природа большую фигу тут нам показала. Первое, что этот «добряк» сделал, — бывшего первого секретаря ЦК Компартии Украины Станислава Косиора (нарком внутренних дел УССР Всеволод Балицкий и красивый мужчина — командующий Киевским военным округом командарм первого ранга Иона Якир казнены были еще в 37-м) приказал расстрелять, и далее, за ними — десятки тысяч. Мой дядька, родной брат отца Александр Броневой, был убит в своем кабинете: он служил заместителем наркома внутренних дел Балицкого по кадрам. Три ромба имел! В армии был бы командарм, а там на два звания ниже, комиссар какой-то...
— Пришли и просто так расстреляли?
Светлана Немоляева, Людмила Иванова, Леонид Броневой и Юрий Катин-Ярцев в спектакле «Охотник», 80-е годы Фото Fotobank.ua |
— Не знаю — убит в кабинете, а что удивительного? Ежов вызвал Блюхера — и в кабинете убил.
— Да вы что?!
— Запросто! — какие там приговоры? (Вздыхает).Ужасно... Отца арестовали, когда мне восемь с половиной лет было, маме — 29, а ему — 31.
«МНЕ СТРАШНУЮ ВЕЩЬ РАССКАЗАЛИ: МОЙ ОТЕЦ ОТЦА ПАТОНА, ВЕЛИКОГО УЧЕНОГО, ДОПРАШИВАЛ, ЧТОБЫ ЗОЛОТО ТОТ ОТДАЛ. Я С БОРИСОМ ЕВГЕНЬЕВИЧЕМ НЕ ЗНАКОМ И ДАЖЕ БОЮСЬ С НИМ ВСТРЕЧАТЬСЯ...»
— Он тоже был генералом?
— Один ромб, комбриг — если бы служил в армии, а так майор госбезопасности.
Родители мои в Институте народного хозяйства учились, на рабфаке (для молодых, которые не знают, что это, объясню: рабочий факультет). Мама экономическое отделение окончила, отец — юридическое, и она умоляла его: «Не ходи ты в эти спецслужбы, не надо!», но рядом такой брат, и он: «А куда мне?». — «Лучше в адвокатуру: там будешь людей защищать, а здесь станешь стрелять их — есть разница или нет?». Мама очень умная была, ее стоило послушать, но нет, отец подался в ОГПУ, надел гимнастерку, кобуру с пистолетом... — ему это нравилось.
С Дмитрием Гордоном. «Дима, я так скажу: нельзя без конца в чувстве обиды, как в луже какой-то, жить, иначе себя разъешь. Я, если бы ко многому относился без юмора, должен был бы давно умереть, но невозможно все время только страдать» Фото Феликса РОЗЕНШТЕЙНА |
— Людей он допрашивал?
— Говорят, да, и то, что получил по 58-й «десятку», — прости меня, Господи! — по делу. Заслужил! Это наказание! За каждое преступление, нравственное или физическое страдание, которое ты кому-то приносишь, обязательно будет наказание Божеское...
— ...рано или поздно...
— ...и разве маршал Тухачевский не был за подавление Кронштадтского мятежа и крестьянского восстания на Тамбовщине наказан? И Блюхер тоже — нельзя такое творить!
— Чем в Киевском НКВД отец занимался?
— Был заместителем начальника экономического отдела, а это ужасный отдел, по выкачке золота у бывших нэпманов — ну, можешь себе представить, нет? Мне страшную вещь рассказали: он отца нынешнего президента Академии наук Украины Патона, великого ученого, допрашивал, чтобы золото тот отдал. Я с Борисом Евгеньевичем не знаком и даже встречаться боюсь — как сын такого человека...
Когда отца арестовали, мама сетовала: «Тонны золота через его руки прошли — хотя бы крупицу себе оставил!», а я уверял: «Мамочка, он же порядочный...». — «Но дурак! Порядочный дурак!». Я возражал: «Ну, мама, лучше быть порядочным дураком, чем умным негодяем или жуликом». Кстати, во время ареста...
— ...а это происходило при вас?
— Да, ночью пришли, маузер в деревянной коробке забрали, что-то там от Дзержинского было, какая-то вещь позолоченная... Забрали маузер, ремень, отец надел гимнастерку, галифе, сапоги и сказал: «Я скоро вернусь». Много лет спустя я у мамы спросил: «Почему, когда его арестовывали, ты даже слезинки не проронила?». В детстве спросить об этом не мог, я вообще еще ничего не понимал — теперь-то уже понимаю... Она ответила: «Потому что все слезы я выплакала на рабфаке, когда умоляла его в ОГПУ не идти. Сколько рыдала, сколько кричала — нет, он пошел, и закончил так, как закончил».
— Слышал, когда вы в Соединенных Штатах Америки гастролировали, в Сан-Диего в зале вдруг встал человек...
— ...ой, встал! Старик — это ужасно было, и мне тяжело вспоминать... В конце творческой встречи я обратился к залу: «Господа, вопросы какие-нибудь есть?». — и он поднялся: «У меня не вопрос — я хочу вам сказать: ваш отец в 34-м году меня допрашивал, очень жестко». В зале повисла гнетущая тишина — представляешь мои ощущения? Только что я пел песни, много рассказывал... «Вы знаете, — потупил я взгляд, — конечно же, он преступник, но, может, я стал артистом (интуитивно, даже не понимая этого), чтобы хоть немного загладить его вину», хотя по-настоящему я стал артистом, Димочка, потому, что никуда не брали. В военные? Вот! (Показывает кукиш). В журналистику? Вот! В дипломатию? Вот!
— Сын репрессированного...
— ...что ты — врага народа! В Школу-студию МХАТ — фигу! Везде анкеты, и замечательный вопрос там был, в каждой из них. Молодежь этого не знает — многостраничная анкета была, и страшный вопрос, ответить на который не мог: «Находились ли вы или ваши ближайшие родственники на временно оккупированных территориях или в заключении?» — и дальше: «Если умерли, то где похоронены?». Я уточнял: «Мама, мы же на оккупированной территории не были». — «Но мы были в ссылке — этого достаточно». — «Так Сталин ведь говорил: «Сын за отца не отвечает». — «Ну, слушай его больше — все это слова».
«ОТЕЦ СКРЫВАЛ, ЧТО ЕГО РОДНАЯ СЕСТРА ЭМИГРИРОВАЛА В АМЕРИКУ. МИЛЛИАРДЕРША БЫЛА, ШЕСТЬ СТУДИЙ В ГОЛЛИВУДЕ ИМЕЛА...»
- Что еще интересно, человек, поднявшийся в Сан-Диего, поведал мне о сестре отца — я этого не знал. Отец скрывал, что его родная сестра эмигрировала в Америку, и когда я там находился, ей было, как мне сейчас, 83 или 84 года (мужу ее — 27!). Тот человек сказал: «Ну ладно, а вы знаете, что у вас здесь родная тетя живет?». Я: «Нет». — «Она миллиардерша, у нее в Голливуде шесть студий — она вам звонила?». — «Нет». — «А вы ей?». — «А зачем мне ей звонить? — подумает еще, что денег хочу. Нет, я ее беспокоить не буду». — «Она могла бы дать вам какую-нибудь роль...». Я плечами пожал: «Я не знаю английского, но ради такого дела, конечно же, выучил бы».
...Да, отец это скрыл — если бы признался, взяли бы его в ту организацию!
— Он вам рассказывал, как в родном НКВД его допрашивали?
— Не хотел, но однажды все-таки рассказал. Одна женщина — по-моему, из Ирпеня под Киевом, украинка — умоляла его в начале 30-х: «Возьмите куда-нибудь сына, пристройте — с голоду ведь умрет! Есть нечего, уже лебеду съели...». Отец пообещал: «Возьму» — и устроил в киевское ОГПУ часовым: тот стоял с ружьем, получал какой-то паек, немножко отъелся. Отец вспоминал: «Когда меня арестовали, привели в мой кабинет, и смотрю — за моим столом этот мальчик сидит, но это не самое удивительное: у него в петлице один прямоугольничек».
— Лейтенант госбезопасности...
— Не будучи до этого ни ефрейтором, ни старшиной, никем, и первое, что он сделал, — выбил отцу зубы. С ходу так — подошел... Отец вспоминал: «Кровища течет, но даже не это произвело на меня впечатление — этого я ожидал, а то, что он мне тыкает, тычет!». «Ты! За кого в 19-м году на комсомольском собрании голосовал — за Ленина или за Троцкого?». На столе документы лежат... Отец ответил: «За Троцкого, потому что он тогда первым лицом считался, а Ленин вторым». — «А-а-а, так ты троцкист!». Он: «Нет, я коммунист».
Ну, продолжение достойно, конечно, даже не знаю, кого — Солженицына или О'Генри? На Колыме, в лагере, утром вывели их на поверку. Зима, под 40 градусов мороз... «Иванов! Петров! Броневой!». — «Здесь! Здесь! Здесь!». Прибыл новенький, отец смотрит — на самом краю стоит тот мальчишка, младший лейтенант, в шапочке, в каком-то пальто тоненьком, весь трясется от холода. «А бригадиром у нас, — вспоминал он, — был двухметровый матрос с крейсера «Аврора»: первым началу революции залп дал — за это и сел». Отец подошел к нему: «Смотри, тот, который мне зубы выбил, прибыл, стоит...». Бригадир к замначальника колонии сразу: «Слушай, новенького в мою бригаду давай!».
Пошли рубить лес (или пилить), было, наверное, полшестого утра, идти далеко, мальчишка совершенно закоченел, да и голодный, сел на пенек. Отец говорит матросу: «Садиться нельзя — он может замерзнуть!». — «Ладно, я ему скажу». Рубили, пилили, мерзли, снова рубили, работали целый день, про мальчишку забыли... Отец вспоминал: «Возвращаемся, смотрю — на пеньке что-то ледяное — непонятная какая-то скульптура!». Показывает матросу, бригадиру этому: «Не он ли?». — «Щас проверим. Ну-ка, дай лом» — и ломом как ударил! «Никогда, — говорил отец, — не забуду: брызги, как бриллианты, в стороны разлетелись!» — замерз...
Тоже, знаешь ли, наказание, хотя обвинять живших в то время нельзя — ну нельзя! Не все же герои, но я только знаю, что за каждое содеянное преступление приходит наказание, ты должен платить за него: в лучшем случае — здоровьем, в худшем — своей жизнью, а в самом плохом — жизнью родных и близких, которых любишь больше себя.
«НА ПАРОХОДИКЕ ОКОЛО 100 ЧЕЛОВЕК ПОМЕЩАЛОСЬ, НО ПОГРУЗИЛИСЬ 500: НЕ УСПЕЛ ОН ОТПЛЫТЬ — ПРЯМЫМ ПОПАДАНИЕМ БЫЛ УНИЧТОЖЕН, В 30 МЕТРАХ ОТ БЕРЕГА: ВСЕ УШЛИ НА ДНО...»
— 37-й год, вам восемь с половиной лет, и вместе с матерью вас отправляют в Малмыж Кировской области...
— Это уже утром... Ночью, в три часа — арест, а в девять утра (у нас в этом доме на Крещатике четырехкомнатная квартира была) входят управдом, участковый, дворник и какой-то человек в штатском — по-моему, из ОГПУ, и этот, в штатском, говорит: «Вот постановление — вы должны освободить дом, Киев, Украину от своего присутствия, и на это 24 часа вам дается».
— Кошмар!
— Мама растерянно: «А куда мы?..». — «В ссылку. По решению тройки. В Малмыж Кировской области» (кстати, там Александр Александрович Калягин родился, замечательный артист — он мне рассказывал). Я ничего не понимаю, мама чего-то плачет... Ну, после этой квартиры — солома, куры...
— Барак, наверное?
— Нет, избушка, и мне она даже нравилась — я же маленький был, — а мама пять раз Хрущеву писала, но он не ответил ни разу. По-моему, на шестое письмо не он, а из его канцелярии отписали: «Уважаемая товарищ Броневая! Если вы хотите уменьшить срок ссылки с пяти до двух лет (а мы уже год с лишним там были. — Л. Б.), или откажитесь от фамилии, или разведитесь с мужем». Она тут же ответила: «Фамилию менять не буду, а с мужем разведусь». (С горечью). Обманули! — все пять лет мы провели в ссылке — с 37-го по 41-й. Вернулись в конце мая, до войны 22 дня оставалось...
— ...и вы ее встретили в Киеве?
— Да, и помню, как говорили: «Немцы завтра в Киев войдут!». Мы с мамой пошли на пристань Днепра, там стояла толпа народу — с детьми, с вещами... Пробраться к маленькому пароходику, который отбывал, нельзя было: на нем помещалось около 100 человек, но погрузились 500. Не успел он отплыть — прямым попаданием был уничтожен, в 30 метрах от берега, — все ушли на дно... Когда мы возвращались, мама плакала, что не смогли уплыть: лишь потом все узнали.
Затем началась борьба за то, чтобы в товарный попасть эшелон: влезть туда тоже было невозможно. Попали. Ехали месяц. Почему в Чимкенте сошли, не помню, а почему месяц добирались? Ну, три минуты едем, потом остановка: надо пропустить на платформах танки, эшелоны солдат, опять три минуты — и снова стоим...
А эти фашисты проклятые! Помню, «мессершмитт» почти на уровне вагона летел, — можешь себе представить? — мы все легли на пол, а он нас обстреливал... Вообще, ты знаешь, мне много лет, и от того, что называется прожитой жизнью, у меня два чувства остались — чувство страха (которое я уже изжил, потому что теперь ничего не боюсь) и чувство голода: вечный голод и вечный страх!
Недавно я российскому Первому каналу полуторачасовое дал интервью, в котором меня попросили о Великой Отечественной поговорить, и я стал вспоминать, что когда в Ташкенте учился, по вечерам в кабаке работал. Нас там три человека было: скрипач-старичок, пианистка и я с аккордеоном — у меня три четверти аккордеон был, немецкий, «Соберано»...
«САМЫМ БОЛЬШИМ ВОРОМ В ЗАКОНЕ ЯВЛЯЕТСЯ ТОТ, КТО МОЖЕТ ПОХОДЯ УБИТЬ ЧЕЛОВЕКА, ВЫТЕРЕТЬ НОЖ И ПОЙТИ ДАЛЬШЕ»
— Сколько вам лет было?
— В 47-м году? 19 — красивый был мальчик, и вот в кабаке сидели всегда три компании: одни — фронтовики: молодые ребята, без руки, без обеих рук, без ноги, вторые — воры в законе: человек восемь, шикарно одетые, и третья компания — хулиганье, все в наколках, отвратительные. Я между тем весь репертуар Лещенко, Вертинского, Козина выучил, все тюремные песни знаю и все военные. Как ни странно, воры в законе военные заказывали — может, для фронтовиков: «В кармане маленьком моем есть карточка твоя...», «Землянку», фронтовики — Лещенко, Вертинского и Козина, а хулиганье брало тридцатку (она красного цвета была), наматывало на вилку — и так нам врезало, что однажды старика насмерть чуть не прибили. Бросали и кричали: «Мурку!», «По тундре»!» — и надо было все исполнять. Старичок складывал деньги в футляр для скрипки, к трем часам ночи обязательно была драка...
— Кого с кем?
— Хулиганье между собой разбиралось, но однажды задели фронтовиков, и, ты не поверишь, здоровым накачанным хулиганам эти безногие таких наваляли! Воры в законе не вмешивались, сидели и смотрели, а на другой день пришел парень — в сером костюме, две золотые фиксы и значок, я помню: тройка, семерка, туз, подошел к столику хулиганья, что-то такое сказал — и ушел. Потом у одного из воров я спросил: «А кто это был?». — «Это Васька Заика — немножко он заикается». — «А кто он?». — «Самый большой вор в законе». — «Почему самый большой?». — «Самым большим является тот, кто может походя убить человека, вытереть нож и пойти дальше. Или застрелить — это не каждый может, но тот, кому такое под силу, первый». Больше фронтовиков хулиганы не трогали...
Вот там-то с одним из воевавших я познакомился — молодой мальчик, слушай! Он однажды пришел — три медали «За отвагу» у него на груди! — столько я больше никогда не видел, только две. Спросил у него: «Скажи, а что надо, чтобы три такие медали получить?». Он ответил: «Ну, первую дали, когда немецкого полковника в плен притащил». — «Один взял?». — «Да. Вторую, когда два танка подбил». — «А чтобы третью дали, надо, наверное, выстрелить в самолет?». Он улыбнулся: «Я выстрелил и попал в бензобак — не «мессершмитт» сбил, а «юнкерс», и вот в той программе, где у меня интервью брали, я сказал: «Я обращаюсь к министру обороны России: нельзя ли узнать, сколько в войну было людей, которые три медали «За отвагу» имели? Не думаю, что очень много, потому что эту награду только рядовым солдатам...
— ...за личную храбрость...
— ...давали, и она выше, чем звание Героя Советского Союза, чем три ордена Славы! Интересно, сколько в России, Украине, Беларуси, не важно, — в живых их осталось и нельзя ли хотя бы к Героям Советского Союза их приравнять?».
Передачу ту в эфир не пустили, причина мне непонятна, но сейчас я очень рад, что тебе об этом сказал — может, украинские власти выяснят, сколько воевало их, с тремя медалями, и сколько уцелело?
«НА РОДИНУ ОБИЖАТЬСЯ НЕЛЬЗЯ — МОЖНО ТОЛЬКО ПЕРЕЖИВАТЬ, ЧТО ДОМА НЕТ И НАЙТИ ЕГО НЕ МОГУ, ЧТО МАМА ЛЕЖИТ НА КЛАДБИЩЕ...»
— Леонид Сергеевич, жизнь ваша (да и вашей семьи), несмотря на то что таких успехов добились, народным артистом Советского Союза стали, изломана: обиды за это на страну, правящий строй, на партию, комсомол вы не держите?
— Ну, Дима, я так скажу, что нельзя без конца в чувстве обиды, как в луже какой-то жить, иначе себя разъешь. Я, если бы ко многому относился без юмора, должен бы был давно умереть, но невозможно все время только страдать.
Вот «Вишневый сад» — трагическая пьеса? Кстати, ее как-то Гавриил Харитонович Попов посмотрел, я подошел к нему и спросил: «Что вы поняли — не из чеховской пьесы, а из того, что Марк Анатольевич сделал?». Он произнес: «Я понял ужасную вещь — в России никто никому не нужен, каждый только о себе думает». Человека, который всю жизнь служил Родине (или не Родине, а хозяевам), забыли, а как можно? «Вот это я понял, — сказал он, — и это ужаснуло меня совершенно». Я кивнул: «Я с вами согласен».
Тогда мы своего добились — Марка Анатольевича я имею в виду, и как хорошо, между прочим, что многое он сократил, два акта сделал, потому что больше двух часов такой спектакль выдержать невозможно.Там все так насыщенно, как насыщенное вино, — чувствуешь, что пьянеешь, и все... — так о чем ты спросил, Димочка?
— Об обиде на Родину...
— Ну как можно обижаться на Киев, если я его люблю? Или на Украину? На украинский язык, которым восхищаюсь, на украинские мелодии — самые мелодичные, которые только на свете бывают? Нет, а что касается власти, держусь от нее подальше: так лучше.
— Для вас обоих...
— Я ей не нужен, она мне тоже, я ей не мешаю... Нет, на Родину обижаться нельзя — можно лишь переживать, что дома нет и найти его не могу, что мама лежит на кладбище...
Да, ты знаешь, пока в том кабаке шла драка, старичок-скрипач забирал себе 75 процентов денег, а нам с пианисткой 25 оставлял, так мы забастовку устроили и сказали: «50 — вам, 50, на двоих, нам». Был страшный спор! — в результате половину все-таки отвоевали.
...Ой, в Ташкентском ГИТИСе вместе со мной много парней училось, только что с фронта пришедших. Такие ребята замечательные: сибиряки, украинцы — и все были голодные, все! Мы выходили во двор, а на втором этаже жена директора института каждый день варила куриный бульон. Мы подходили (вдыхает)...
— ...нюхали...
— ...и от этого запаха пьянели, а когда 27 рублей стипендии получали, отправлялись на туркменский рынок, и каждый брал себе самсу с бараниной, шашлык (после чего нас тошнило с голоду), плов, лепешку горяченькую, виноград, чай зеленый — и шли, как пьяные! То, что оставалось, можно было тратить на все это несколько дней — счастливые были дни! (Грустно). Весь курс наш ташкентский умер (поступили мы в 46-м и в 50-м закончили).
Потом в Школе-студии МХАТ я учился, но в Художественный театр не взяли — отправили в Грозный, в Чечено-Ингушетию, в Театр имени Лермонтова. Помню последнюю ночь перед отъездом — я шел по Москве, остановился, смотрю — окна горят. Подумал: «Какие счастливые люди! Живут здесь...». Уехал в Грозный, затем — в Иркутск... Да, вот еще... В Воронеже, как только туда прибыл, народный артист СССР режиссер Фирс Шишигин меня спрашивает... Это, кстати, там, где мама Дмитрия Медведева училась — оказывается, у меня занималась, а я и не знал! Его на свете еще не было, а ей, 19-летней, сценическую речь я преподавал.
— Медведев об этом знает?
— Он же мне и рассказал, на что я улыбнулся: «Как узок мир!». Ну, значит, приехал я, и Фирс Ефимович спрашивает: «Какую роль вы хотите сыграть? — я «Третью патетическую» буду ставить». Я ответил: «Ленина». — «Нет, Ленина Степан Ожигин сыграет, народный артист РСФСР». Я руками развел: «Тогда, если можно, ничего». — «Ну, ладно» — как будто я что-то чувствовал. Нас с женой в ма-а-аленьком гостиничном номерочке поселили (она уже была в положении), дома заниматься было негде, поэтому я в театре сидел на балконе и за весь репетиционный период выучил текст.
Ожигин замечательно репетировал, просто прекрасно, но однажды развернули дорожки, забегал директор и какой-то вошел человек — как потом оказалось, секретарь обкома по агитации и пропаганде Смирнов. Сел, Шишигин говорит: «Начали!» — и Ожигин то ли неважно себя чувствовал, то ли разволновался — очень плохо сыграл (я же все репетиции видел — ну плохо, мне даже обидно за него стало).
Закончили первую сцену, где Владимир Ильич на заводе, с рабочими, и секретарь, слышу, спрашивает: «А другого Ленина у тебя нет?». — «Нет. Ну, приехал тут один, хотел играть...». — «Чего же не дал? Позови его, где он?». Я скромно так: «Здесь я». — «Спуститесь!». Я спустился, Шишигин ко мне обратился: «Познакомься, Леонид, это товарищ Смирнов». «Ты можешь сейчас сначала всю сцену на заводе сыграть?» — спросил секретарь. Ни одной репетиции не было, но я сказал: «Попытаюсь». — «Что тебе для этого нужно?». — «Ничего. Кепку». Дали кепку, я — на нервной почве, наверное, — сыграл хорошо, и Смирнов постановил: «Вот он будет играть». Бедный Степа в больницу слег, мне было неловко, но я таки играл Ленина в «Третьей патетической».
«ЗА РОЛЬ ЛЕНИНА ДВЕ КВАРТИРЫ МНЕ ПРЕДЛОЖИЛИ, И Я С ПЕРЕПУГУ ХУДШУЮ ВЫБРАЛ: БЫЛА НА ЧЕТВЕРТОМ ЭТАЖЕ С БАЛКОНОМ, А Я ВТОРОЙ ЭТАЖ БЕЗ БАЛКОНА СХВАТИЛ»
— И за эту роль получили квартиру — первую в жизни?
— Да, за нее. Был звонок... А, нет, подожди, я играл Ленина, ничего не получая, но однажды вдруг опять расстелили дорожки и попросили спуститься вниз. Я в гриме Ильича подхожу, в дверях первый секретарь обкома стоит, а дальше пройти боится. Там и командующий Южно-Уральским военным округом генерал Белов, и целая толпа, а у окошка — небольшого роста человек в сером костюме. Это был кандидат в члены Политбюро секретарь ЦККПСС Аверкий Борисович Аристов — улыбнулся, руку мне протянул и, глядя на весь этот народ, произнес: «Ленин всем очень-очень нравится». Я поблагодарил: «Спасибо!».
На следующее утро, в семь часов, раздается звонок: «Это из городского комитета партии говорят — приезжайте, пожалуйста, мы машину за вами пришлем». Я: «Да ничего, могу и троллейбусом». — «Нет-нет, мы пришлем — черную «Победу». Сел я в нее, привезли, секретарь принял и говорит: «А вот это председатель горисполкома. Товарищ председатель, дайте ему, пожалуйста, ключи от двух квартир и свозите посмотреть, чтобы жилье себе выбрал». Я с перепугу худшее взял (смеется): квартира на четвертом этаже с балконом была, а я второй этаж без балкона схватил — ну, что уж теперь?..
— Вот скажите, как после этого Ленина вам не любить?
— Нет, я его не люблю — Ленин выступал в здании нашего театра, «Ленкома», на III съезде комсомола, и такую сказал вещь: «Между добром и злом нет никакой разницы: добро — это то, что за советскую власть, а все остальное — зло!». Гром оваций раздался, но ведь это было дано указание...
— Конечно!
— Все, конец! Странно — вроде ж учился, интеллигентный человек... Значит, не совсем интеллигентный, наверное, потому что «интеллигенция — говно», ее выслать, расстрелять надо...
— Злой...
— А вот почему? Может, потому что маленький... Не знаю, отчего он таким стал — просидел очень комфортно в Швейцарии, получал деньги...
— Может, мало получал?
— Нет, много — Сталин и Камо привозили.
— Налеты делали — будь здоров...
— Он хорошо в швейцарских ресторанах питался, на велосипеде ездил, что тоже здорово, но, мне рассказывали, когда выпивал, очень злой становился. Вот однажды принял на грудь и сказал молодому Сталину: «Эй, ты, осетин! Пляши!» — и тот сплясал, после чего уже сам начал делать такое с Хрущевым. Или Микояну подкладывал кусок торта...
— Дедовщина!
— Причем повальная, всенародная. Я не знаю, где раньше концлагеря начались — у нас или в Германии? Надо проверить — мы же до сих пор не можем установить, сколько в войну погибло и сколько из-за репрессий: можно посчитать или нет?!
— Цифры назвают такие: вместе с жертвами голода и гражданской — 50 миллионов...
— Ну, попробуй скажи это коммунистам — они назовут тебя клеветником и начнут утверждать, что убитых миллион — максимум, а если, допустим, два ребенка погибли, так что, это хорошо, да? Узнай, прошу тебя, сколько солдат с тремя медалями «За отвагу» было и сколько их осталось в живых. Они дороже, чем две звезды Героя Советского Союза, — эти три медали у молодого мальчишки, но спроси что-нибудь повеселее, а то люди скажут: «Что он тут нам рассказывает?». Молодежь вообще ничему не верит, отмахнется: «Все он врет!». Кстати, о вранье: где эта Кондратюк, журналистка «Радянської України» — ты не мог бы узнать, жива она или нет? Написала когда-то, что я все выдумал, что не учился никогда в Киеве по классу скрипки.
«НА ПОДГОТОВИТЕЛЬНОЕ ОТДЕЛЕНИЕ ПО КЛАССУ СКРИПКИ В ВОЗРАСТЕ ШЕСТИ ЛЕТ Я ПРИШЕЛ»
— А вы же в десятилетке музыкальной здесь занимались...
— Да, на подготовительное отделение в возрасте шести лет пришел. Там два профессора были — Давид Соломонович Бертье и Яков Самойлович Магазинер, так вот, ассистент Бертье Алексей Петрович Пелах (не перепутай фамилию, его уже нет) меня принимал. Сказал: «Слух у мальчика почти абсолютный, но я не уверен, что у него силы воли хватит: это адский труд — на скрипке играть», и после того как вышла в «Радянській Україні» клеветническая статья, что я нигде музыке не обучался, моих родителей никто не ссылал, что все я вру...
— В 73-м году это было?
— (Кивает). Кондратюк, чтоб она провалилась, зараза чертова! — зачем она это сделала?
— «Семнадцать мгновений весны» только же вышли, да?
— Да, и Господь еще сделал так, что дом мой разрушен: я ходил-ходил — не нашел его. Знаю, что рядом Бессарабка, а дома нет! — ну, ладно, Бог с ним, то ли наши снесли, то ли немцы «постарались», но музыкальную школу нашел — она осталась. Зашел туда уже пожилым человеком, под 50 лет, переменка, идет Алексей Петрович навстречу, и я говорю: «Здравствуйте! Вы меня не узнаете?». — «Нет» — ну, конечно: он знал меня шестилетним... Я тогда: «Я Леня Броневой», он: «Ах!» — схватил меня, обнял: «Ленечка!». Я сказал: «Я пришел, потому что сегодня утром вышла статья, что я все вру и здесь не учился, — как же я рад, что вы еще живы! Вы — свидетель, вы ведь прослушивали меня в подготовительный класс в 34-м году — может, напишете хоть несколько слов?». Он рукой махнул: «Да ну их, эти газеты! Давайте я лучше учеников соберу, с первого по седьмой класс».
Набралось человек 20 — от семилетних до лет 14-ти примерно, все по классу скрипки. Я спросил: «Ребята, вы фильм «Семнадцать мгновений весны» смотрели?». — «Да, вы — Мюллер?». — «Мюллер, Мюллер, но я не поэтому к вам пришел». Алексей Петрович сказал: «Вот ваша парта, Ленечка, где вы в первом классе сидели», и я признался: «Ребята, есть такая газета — «Радянська Україна» — она обделала меня с головы до ног: мол, я здесь не занимался, а я занимался, ребятки! Второклашки, вы же концерт Ридинга учите?». — «Да». — «Я тоже учил. А концерт Зейтца?». — «Да». — «И я — я уже его играл и пытался первую часть концерта Вивальди ля-минор разучить. Не могу сыграть вам на скрипке, вы же знаете: один день не поиграешь — теряешь все навыки, но сяду сейчас за рояль, и то, что напевать буду, — это будет партия скрипки у Вивальди». Сел и начал: «Пам-пам-пам-пам-пам-пам, тарарам, тарарам, тарарам, парарам-пам-парам-пам, пам-пам-пам-пам-пам-пара-ра-ра-ра-ра, пам-пам-парара-ра-ра-ра, пам-пам-парара-ра-ра-ра...». Что там творилось! — я доказал, что не лгу.
— «Радянська Україна» извинилась?
— Мелким шрифтом в самом низу страницы, ничего разобрать нельзя было: произошла, дескать, опечатка. Какая опечатка? Ну, ладно...
|
|||||
Фото Феликса РОЗЕНШТЕЙНА |
Часть II
Дмитрий ГОРДОН
«Бульвар Гордона»
(Продолжение. Начало в № 51)
«В 90 ЛЕТ МОЙ ОТЕЦ СКРУТИЛ РОСТОВСКОГО ОБЛАСТНОГО ПРОКУРОРА, НАДЕЛ НА НЕГО НАРУЧНИКИ И ПОЛУЧИЛ КАКУЮ-ТО БОЛЬШУЮ НАГРАДУ»
— Вашему отцу 10 лет с правом переписки дали, и когда у него заканчивался уже срок, он, знаю, захотел воссоединиться с семьей, но мама отказалась, призналась вам: «Я его никогда не любила»...
— Да, он звонил мне, просил: «Скажи маме, что у меня есть паек, домработница, я ни в чем не нуждаюсь. Ты знаешь, что орден Красной Звезды мне вернули? — я его не буду на правой стороне носить, как сейчас носят: буду, как раньше, на левой! А ты знаешь, — кричал он мне в трубку, — какой порядковый номер ордена?!». Я: «Отец, откуда? Ты никогда мне его не показывал». — «36, а у Орджоникидзе был 37!». — «Хорошо. Тебе деньги вернули?». — «Да ну их, эти деньги, к черту — кому они нужны? А ты почему беспартийный?». — «Я артист, мне не обязательно в партии состоять, это для меня утомительно». — «Партия дала тебе все!». — «Отец, это тебе она дала — с правом переписки. Сначала дала, потом отняла...». — «Я тебя не понимаю!». В конце концов я сорвался: «Отец, ты меня извини, но ты, я считаю, или дурак, или фанатик, что, собственно, одно и то же — от фанатиков устают так же, как от дураков». — «Я тебя не понимаю!» — твердил он, и, ты знаешь, искренне не понимал. Когда ему было 90, он жил в Ростове, там областной прокурор проворовался, и его боялись арестовать — обком, КГБ... — так вызвали отца!
— Арестовывать?!
Фото «ИТАР-ТАСС» |
— Спросили: «Вы можете его задержать?». Он ответил: «Могу». — «А что вам для этого нужно?». — «Два человека, на всякий случай, и пистолет». — «И вы это сделаете?!». — «Да!».
— В 90 лет?
— Пришел, скрутил прокурора, надел на него наручники — и получил какую-то большую награду — ты представляешь? Проблему решил!
— А навык куда девать, да?
— Конечно. Ну, в общем, знаешь, что? Все было разбито. Мать скиталась Бог знает где, этот тоже, единственным местом, куда я мог поступить, был Ташкентский ГИТИС: там была маленькая анкетка, и не надо было писать «если умерли, то где похоронены».
— И желающих учиться, наверное, не было...
— Верно — меня приняли с удовольствием.
— Это правда, что перед смертью мать правду о своей семье вам рассказала?
— Да — всю жизнь молчала. Их три сестры было, мать старшая — Белла Львовна. Средняя оперной певицей была, и я тебе клянусь: Нетребко до нее далеко! — такого бельканто, такого колоратурного сопрано я никогда не слышал! Увы, со всеми дирижерами были конфликты: с Самосудом, Головановым... — разворачивалась и тут же уходила.
— Как звали ее?
— Елена Львовна Ландау. Все театры поменяла — и осталась ни с чем: при таком-то голосе! И третья сестра недавно умерла — Люба: самая добрая, веселая, милое создание. Мама рассказала мне, что когда Любе было три года, Леле, будущей певице, пять лет, а маме семь, их мать, моя бабушка, с любовником укатила в Париж, а девочек отдала в детдом, где они и воспитывались.
Дочь Леонида Броневого Валентина с дедом Соломоном Иосифовичем (отцом артиста). «Дорогие молодые, я не желаю вам пройти то, что проходили мои родители, возможно, и ваши отцы, матери, деды» |
— Троих детей?
— Да! — и тогда я понял, под старость уже, почему у нее такой резкий, непримиримый характер. Потому что детдомовские знают: выжить там может только сильный — слабый погибнет. Она сильной осталась, но жизнь ее была ужасной. Вообще, дорогие молодые, если вы нас читаете, я не желаю вам пройти то, что проходили мои родители, возможно, и ваши отцы, матери, деды.
— Мама до смерти жила в Киеве?
— Да, на улице Чкалова — сейчас она называется по-другому...
— ...Гончара...
— Чкалов не угодил, Валерий Павлович — ну, возможно... Олеся Гончара улица, я знаю — у нее комната 20 метров в коммуналке была. Мы в Москве нашли ей 12-метровую комнатушку у желающих переехать в Киев — на Тверском бульваре, рядом с тем местом, где с женой живем. Я сказал: «Мама, переезжай. Мы будем рядом, всегда привезем деньги, продукты, купим необходимую мебель...». Сначала она согласилась, а потом передумала: «Нет, Киев я не оставлю — у меня здесь друзья, подружки, и вообще, не могу его бросить». Я был у нее на Байковом, и, кстати, властям городским должен сказать: следить нужно не только за центром кладбища (там есть охрана), а за всей территорией, потому что в самом его конце, километрах в трех от центра, дырявый забор, все разрушают...
Поставили маме бронзовый памятник с портретом фарфоровым — украли его на металл! Я потом снова выслал денег — замечательной женщине Людмиле Григорьевне Коломиец (хочу отдельно о ней сказать: она с мамой последние два года была), но что она сделает, если все воруют и разбивают? Оставили на могилке булочки, рюмочку — тут же все это исчезло: надо следить!
Татьяна Пельтцер, Александра Захарова, Леонид Броневой и другие в картине Марка Захарова «Формула любви», 1984 год |
И еще одно замечание: я ехал сюда в очень хорошем вагоне — новом, немецком, но спать в нем нельзя, чаю выпить невозможно: так трясет, что люди падают с полок! Всю ночь я лежал, упершись рукой в стену, и не сомкнул глаз — ну, надо же переделать пути! Я слышал, на маршрутах Москва — Петербург и Москва — Хельсинки так не трясет, пассажиры едут нормально. Нужно найти деньги и обустроить рельсы: что немецкий вагон на плохих рельсах делает? На советских рельсах немецкий вагон мерзко себя чувствует, а в нем мерзко себя чувствуем мы.
«ДА, Я ОБИЖЕН: И НА ПАРТИЮ, И НА СОВЕТСКУЮ ВЛАСТЬ — НА ВСЕХ, КТО НАВЕРХУ»
— Вы уже говорили о Сталине, и я знаю, что когда судьба вас забросила в Грозный, вы и его там играли — однажды даже признались: «Я был похож на Сталина больше самого Сталина»...
— Ну, не то чтобы: я же был молодой, но грим накладывали замечательный. Знаешь, когда в первый раз я на сцену в его образе шел, вот так держал трубку (показывает, как именно), потому что одна рука у вождя немножко больная — высохшая, в локте не сгибавшаяся. Двое рабочих сцены открывали двери, и когда я вышел, думал, выстрел из всех орудий раздался. Там деревянные сиденья, в Театре имени Лермонтова, и все зрители встали — бу-бу-ух! Я растерялся, потому что овациям не было конца.
После роли группенфюрера СС Генриха Мюллера в сериале Татьяны Лиозновой «Семнадцать мгновений весны» на Леонида Броневого свалилась всесоюзная слава |
— Те, кого он высылал, аплодировали...
— Да. Да!
— Фантастика!
— Люди, которых гнобил: чеченцы же пострадали очень сильно...
— ...ингуши, балкарцы, карачаевцы, черкесы...
— ...осетины, хотя насчет осетин не уверен: он же сам осетин был. И кстати, не любил в этом признаваться, говорил, что грузин, но дело не в этом, я сейчас не о том. Потом я привык: ну, встают, хлопают, причем артист, который играл Ленина, говорил: «Попгосите, пожалуйста, Иосифа Виссагионовича зайти ко мне» — робко так. Я заходил — и сразу овации, нам с Лениным приходилось долго пережидать, а у меня несколько фраз всего было. Ильич советовался со мной, спрашивал: «Иосиф Виссарионович, как вы считаете?». — «Совершенно правильно». — «А это нужно сделать?». — «Да, нужно». — «Спасибо, Иосиф Виссарионович». — «Пожалуйста». Потом раздавались аплодисменты (люди уже не вставали), и я уходил.
Однажды выхожу, открывают двери — и гробовая тишина! Первая мысль была: здесь (смотрит вниз) расстегнулось. Гляжу — все застегнуто, значит, что-то с гримом? Долго смотрелся в зеркало, слова свои проговорил, вернулся в гримуборную — бежит худрук, Тихонович Вадим Михалыч, и говорит: «Слушайте, я забыл вам сказать: недавно вышло постановление...
С Вячеславом Тихоновым, «Семнадцать мгновений весны», 1973 год. «А вас, Штирлиц, я попрошу остаться!» |
— ...«О преодолении культа личности и его последствий»...
— ...а у нас полный зал сотрудников местного КГБ — они все знают». Я: «Ну, надо же предупреждать — так можно и инфаркт получить!», а он: «Это не самое худшее — мы ведь к Сталинской премии были представлены...». — «И что?». — «Ну, теперь все, накрылось». — «Мне больше его не играть?» — спросил я. «Нет, играть, но не Сталина, а с этим же текстом референта».
— Ленинского?
— Да. «Наденете пенсне», — посоветовал... Я пробурчал: «Сам разберусь, что мне делать». Взял папку, какой-то надел френч, никакого сталинского грима, свое лицо, пенсне это... Выходил без всяких аплодисментов, Ленин говорил: «Вы как полагаете? Так пгавильно, а?». Я отвечал: «Правильно, Владимир Ильич». — «Хогошо. Совегшенно с вами согласен, до свидания». Ну, фарс — даже трагифарс.
— Ваша семья так от Сталина пострадала, вы сами будь здоров натерпелись, жизнь искорежена, а сегодня в России, да и не только в России, Сталина опять поднимают на щит, портреты его несут, к лобовым стеклам автомобилей приклеивают... Как сейчас вы к нему относитесь?
— Крайне негативно. Явный параноик — может, это объясняется тем, что с женой его произошло: то ли Сталин ее убил, то ли она сама себя, но оправдания нет. Хитер, однако: в одиночку приговоры не подписывал — и Молотова заставлял, и Ворошилова, и Кагановича...
— ...по кругу...
— Все должны были подписать — страшный человек!
Я никогда, Дима, советскую власть не прощу, хотя и дала она мне народного СССР — правда, это звание я получил на восемь лет позже.
В роли Герцога с Александром Абдуловым и Олегом Янковским в картине Марка Захарова по пьесе Григория Горина «Тот самый Мюнхгаузен», 1979 год. «В конце концов я всегда уважал ваш выбор: свободная линия плеча...» |
Скажу тебе честно: я был в комсомоле — в 44-м, когда дали мне паспорт, вступил и 12 лет в нем пробыл. Девушку-секретаря райкома предупредил: «Я сын врага народа, он в заключении...», а она: «Ничего страшного, нам комсомольцы нужны». — «Ну, спасибо». Когда истек мой срок, я уже второй институт окончил: учился сперва в Ташкентском ГИТИСе, потом в Школе-студии МХАТ имени Немировича-Данченко при Московском Художественном академическом театре. «Хочу, — сказал, — подать заявление в партию», а мне: «Вы не пройдете комиссию: там сидят старые большевики...». — «Но ведь отец мой реабилитирован, ему принесли извинения!». — «Это не важно», и меня не приняли — Господь спас.
Ну а уже после «Семнадцати мгновений...» вызывает меня директор Театра на Малой Бронной Илья Аронович Коган...
— ...ой, плохая какая фамилия...
— ...причем во всех смыслах (смеется), а у него сидит женщина — инструктор Краснопресненского райкома. Он вышел: «Я пойду, а вы побеседуйте», и она мне: «Есть мнение, что вам нужно вступить в партию». Я уточнил: «Чье мнение?». — «Ну, есть мнение...». Я говорю: «Я этого не понимаю, это абстрактно. Ваше мнение?». — «Нет». — «Так чье же?». Она помялась: «Виктора Васильевича Гришина» — это член Политбюро был...
— ...первый секретарь...
— ...московского горкома партии. «Передайте Виктору Васильевичу, — я ответил, — что у меня другое мнение. Я пытался вступить в партию после комсомола — меня как сына врага народа, хотя он уже был реабилитирован, не приняли, и вообще: в партию вступают по двум причинам — либо по зову сердца, что я хотел тогда сделать, либо из соображений карьерных. С точки зрения карьеры мне туда идти нечего — она у меня сделана: меня знают, благодаря этому фашисту я хорошо зарабатываю...». Она вопрос задала: «На партию вы обижены?». — «Да, — я ответил, — обижен: и на партию, и на советскую власть — на всех, кто наверху». — «Но вы же звание народного артиста СССР ждете...». Я рукой махнул: «Да дадите — куда денетесь?». Она: «Дадим, но гораздо позднее». Я: «Ну и...
В роли шефа западногерманской разведки Штаубе с Георгием Жженовым в заключительной части тетралогии о резиденте Михаиле Тульеве «Конец операции «Резидент», 1986 год Фото Fotobank.ua |
— ...подожду»...
— Точно! Я думал, это звание рублей хоть 500 зарплаты дает — по тем временам: ничего подобного! Место в спальном вагоне и маленький номер на гастролях...
— ...место на кладбище...
— Нет! — Невинный, народный артист СССР, на Новодевичьем не похоронен. За него и Табаков, и Хазанов просили, и еще кто-то к Лужкову ходил — ни в какую, хотя почему? Был же закон: народный артист СССР должен лежать на Новодевичьем. Ну, нет — и не надо: какая разница, где закопают? И вообще, в крематорий нужно: так лучше. Ф-ф-ф(воображаемый пепел сдувает)...
— ...и нет...
— Вот именно!
«ПРИЕЗЖАЙТЕ В МОСКВУ», — НАПИСАЛ ГРИБОВ, ВОТ Я И ПРИЕХАЛ: ГОЛОДРАНЕЦ С ДЕРЕВЯННЫМ ЧЕМОДАНЧИКОМ...»
— В свое время вы обратились с письмом к одному из мхатовских корифеев Грибову...
— ...да, к Алексею Николаевичу — я посмотрел фильм-спектакль «На дне», где он играл Луку, и был так потрясен! И вообще, мне эта пьеса ужасно нравится — я даже Марку Анатольевичу говорил: «Почему бы «На дне» не поставить? Нераскрытая вещь!».
С Михаилом Глузским в приключенческом фильме «похищение «Савойи», 1979 год |
— Актуальная до сих пор...
— Каждая фраза — афоризм, ну, например, Васька Пепел у Луки спрашивает: «Слушай, старик: Бог есть?». Тот, улыбаясь, молчит. «Ну? Есть? Говори!». — «Коли веришь — есть; не веришь — нет... Во что веришь, то и есть». (Смеется). И таких фраз полно! Хотя Горький много плохого сделал...
— ...конечно!..
— ...но его пьесы! «Дети солнца», поставленные Борисом Бабочкиным «Дачники»... Кстати, какие были в Украине певцы! Боже мой, мне было пять лет, я на «Наталку Полтавку» Котляревского и «Запорожець за Дунаєм» Гулака-Артемовского попал... Был тут такой бас, Иван Паторжинский, и две чудесные певицы — Мария Литвиненко...
— ...Вольгемут...
— На первый слог ударение, не на последний?
— На первый...
— И Петрусенко еще...
В роли полковника в отставке Семена Ефремовича Бакурина с Ниной Руслановой в социальной трагикомедии Эльдара Рязанова «Небеса обетованные», 1991 год |
— ...Оксана...
— Точно, а потом, позднее, Зоя Гайдай — лирико-колоратурное сопрано. Ох, как они пели! — вообще, какой замечательный украинский язык, красотища какая!
— Что-то из украинской классики помните?
— Ну, конечно, правда, такого баса, как у Паторжинского, у меня нет — у него шаляпинский был. В «Запорожці за Дунаєм» он пел:
Ось послухай, що вчинилось...
Страх мене бере й тепер!
Лишенько таке зробилось,
Трохи, трохи я не вмер!
Занедужав на дорозі, —
Та й набрався ж я біди!
Так що ледве вже на возі
Привезли мене сюди!..
Красота, правда? Удивительный язык!
— К Грибову вы обратились с просьбой?
— Написал, что хотел бы экзамен в Школу-студию Московского Художественного академического театра держать...
— ...и он?
— Честно признаюсь: я бы сегодня никому не ответил, а он сподобился! Вот такие были люди — лучше, чем я! Старые люди... «Приезжайте в Москву», — написал Грибов, вот я и приехал — голодранец с деревянным чемоданчиком... Когда собирался, коллеги-артисты отговаривали: «Куда ты? Ты же молодого Ленина в пьесе «Семья» Попова сыграл, ты в свои 23 к званию заслуженного представлен!». Нет, я решил узнать, примут ли меня в Школу-студию МХАТ.
Приехал, во МХАТе как раз спектакль «Плоды просвещения» шел, где Грибов играл. Ждал его на проходной, он вышел... «Алексей Николаевич, — напомнил, — я вам писал...». — «А, да-да. Ну давай проводи меня домой и что-нибудь почитай». Я удивился: «Как, на ходу?». — «Да» — и мы пошли.
С Лией Ахеджаковой в «Небесах обетованных» |
Я стал финал «Тараса Бульбы» читать: «Четыре дни бились и боролись козаки, отбиваясь кирпичами и каменьями. Но истощились запасы и силы, и решился Тарас пробиться сквозь ряды. И пробились было уже козаки и, может быть, еще раз послужили бы им верно быстрые кони, как вдруг среди самого бегу остановился Тарас и вскрикнул (тут я на всю улицу Горького заорал. — Л. Б.): «Стой! выпала люлька с табаком; не хочу, чтобы и люлька досталась вражьим ляхам!». И нагнулся старый атаман и стал отыскивать в траве свою люльку с табаком, неотлучную сопутницу на морях и на суше, и в походах, и дома...».
Дошли с Грибовым до его дома, он внимательно выслушал и сказал: «Сейчас же лето, они все на дачах... Я через три дня их соберу. Тебе есть где жить?». А я на Казанском вокзале остановился...
— ...хорошее место...
— ...да, три дня там, как бомж, кантовался. «Есть», — говорю. «А деньги?». Я голодный, ни копейки в кармане, но кивнул: «Есть, все есть». Через три дня прихожу...
— ...кошмар!...
— ...а он меня ждет, подъезжают на машинах Массальский, Блинников, Топорков, собираются...
— ...почти все — народные СССР...
— Грибов велел: «Подожди меня здесь». Вошел к ним — долго там был, потом выходит и говорит: «Ну, прочти им, только не кричи так в конце, потише». Я очень хорошо прочитал, а когда закончил, Топорков сказал Сарычевой, завкафедрой сценической речи (кстати, я с ней потом и «Тараса Бульбу» по-настоящему сделал, и гоголевскую «Шинель», и самый лучший чеховский рассказ «Тоска»): «По-моему, у него какой-то украинский акцент». А я же не в курсе был, кто это, и вмешался: «Извините, я вас не знаю, но это не украинский акцент. Я же могу и так произнести: «Стой! выпала люлька с табаком; не хочу, чтобы и люлька досталась вражьим ляхам!», но специально говорю: «...нэ хочу, шоб...» — это же Гоголь, украинско-русский писатель». Он рассвирепел: «Все-таки, Елизавета Федоровна, займитесь им — вы же Качалову провинциальный акцент исправили» — и мы так с ней работали!..
С Дмитрием Гордоном. «Ось послухай, що вчинилось... Страх мене бере й тепер! Лишенько таке зробилось, Трохи, трохи я не вмер!». Красота, правда? Удивительный язык!» |
...Я первым прозаиком Гоголя числю, а вторым — Чехова: дальше Толстой и Достоевский идут. Ну, таково мое мнение... Ты посмотри, какие у Николая Васильевича строчки, например, из «Шинели»: «Нечего делать, Акакий Акакиевич решился идти к значительному лицу. Какая именно и в чем заключалась должность значительного лица, это осталось до сих пор неизвестным. Нужно знать, что одно значительное лицо недавно сделался значительным лицом, а до того времени он был незначительным лицом. Впрочем, место его и теперь не почиталось значительным в сравнении с другими, еще значительнейшими» — это почти Моцарт!
А финал какой: «И Петербург остался без Акакия Акакиевича, как будто бы его в нем и никогда не было. Исчезло и скрылось существо, никем не защищенное, никому не дорогое, ни для кого не интересное, даже не обратившее на себя внимания и естествонаблюдателя, не пропускающего посадить на булавку и обыкновенную муху и рассмотреть ее в микроскоп; существо, переносившее покорно канцелярские насмешки и без всякого чрезвычайного дела сошедшее в могилу, но для которого все же таки, хотя перед концом, мелькнул светлый гость в виде шинели, ожививший на миг бедную жизнь».
Ну и Чехов, конечно — его «Тоску» ты, наверное, не помнишь?
— Нет...
— Значит, еще немного времени отниму: я хочу, чтобы ты понял, как эти люди писали! Там из духовного стиха эпиграф: «Кому повем печаль мою?..», а дальше: «Вечерние сумерки. Крупный мокрый снег лениво кружится около только что зажженных фонарей и тонким мягким пластом ложится на крыши, лошадиные спины, плечи, шапки. Извозчик Иона Потапов весь бел, как привидение. Он согнулся, насколько только возможно согнуться живому телу, сидит на козлах и не шевельнется. Упади на него целый сугроб, то и тогда бы, кажется, он не нашел нужным стряхивать с себя снег... Его лошаденка тоже бела и неподвижна. Своею неподвижностью, угловатостью форм и палкообразной прямизною ног она даже вблизи похожа на копеечную пряничную лошадку. Она, по всей вероятности, погружена в мысль. Кого оторвали от плуга, от привычных серых картин и бросили сюда, в этот омут, полный чудовищных огней, неугомонного треска и бегущих людей, тому нельзя не думать...».
«МНЕ НАДОЕЛА ВАША ЖИРНАЯ МОРДА!» — ЗАКРИЧАЛ ЭФРОС. «ЖИРНАЯ МОРДА, — ВОЗРАЗИЛ Я, — ЭТО УЖЕ ПЕРЕХОД НА ЛИЧНОСТИ. ТОГДА, АНАТОЛИЙ ВАСИЛЬЕВИЧ, ПОЗВОЛЬТЕ ЗАМЕТИТЬ: ВОТ ВЫ ВЕДЬ ЕВРЕЙ, НО ЭТО НЕ ВАША ВИНА, А ВАША БЕДА»
— Прекрасно, а кто в Школе-студии МХАТ с вами учился?
— С дипломом Ташкентского ГИТИСа меня сразу на третий курс приняли...
— ...и там?..
— Ну, во-первых (я поступил позже, поэтому не знал), со второго курса Петю Фоменко отчислили — за хулиганство. Знаешь, что он сделал? Ему Ольга Леонардовна Книппер-Чехова позвонила и сказала: «Я не могу сегодня у вас в Школе-студии быть — плохо себя чувствую», и Петя с приятелем быстро надел шляпку, вуаль, они сели в машину, приехали...Выскочили все: директор, парторг, и когда раскусили, в чем дело, Фоменко выгнали с треском! (Смеется). Во-вторых, на моем курсе были Ирина Скобцева, Светлана Мизери, Людмила Иванова, Игорь Кваша, недавно ушедший...
— ...Волчек, наверное...
— ...Галя Волчек, Толя Кузнецов. Владлен Давыдов мне, помню, сказал: «У тебя физиономия совсем не советская, тебя не будут снимать, а вот Толика Кузнецова — будут». Ну, он сыграл в сотнях фильмов, а я — в десятках: «Семнадцать мгновений весны», «Похищение «Савойи», «Тот самый Мюнхгаузен», «Вооружен и очень опасен», «Покровские ворота», «Формула любви», «Небеса обетованные»... В нескольких картинах, по сути.
— Но каких!
— Ну, неважно — можно, оказывается, и так, а вообще, я у Эфроса долго учился. Знаешь Анатолия Васильевича?
— Вы же 16 лет под его руководством работали...
— Да-да, причем человеческие отношения были плохие — никаких не было, вообще. В отличие от Захарова, которого я просто люблю, и он меня, по-моему, тоже. Марк Анатольевич очень сдержанный человек, но я это чувствую: у артиста с режиссером такое взаимопонимание редко бывает.
— Это правда, что Эфрос кричал вам при всех: «Мне надоела ваша жирная морда!»?
— Правда — мы репетировали «Дон Жуана», главную роль играл Любшин, а я — отца Дон Жуана...
— Это на Малой Бронной было?
— Да, и Эфрос, в общем, мне говорит: «Ну, упадите на пол». Я упал, тогда он — Любшину: «А вы его по лицу ногой». Тот так осторожно, чуть притронулся, а Эфрос: «Да кто ж так бьет?». Любшин сильнее ударил, а Эфрос в крик: «Вам показать, что ли?!» — и тот ка-а-ак ботинком мне врезал! Я встал и ушел с репетиции...
— Кошмар какой!
— Директором театра был Николай Дупак...
— ...который потом снова на Таганку ушел?
— Да — сидит он, его заместитель, парторг, все от страха трясутся... Я вернулся, сказал: «Вот заявление, я с этим человеком работать не буду — это уже не репетиция, а физическое издевательство». Тут Эфрос ворвался: «Я вас сотру в порошок!». — «Анатолий Васильевич, — говорю, — Лаврентий Палыч уже всех в лагерную пыль грозился — ничего у него не получилось». — «Мне надоела ваша жирная морда! Сидите всегда на репетициях нога на ногу, обувь свою показываете...». — «Жирная морда», — возразил я Эфросу, — это уже переход на личности. Тогда, Анатолий Васильевич, позвольте заметить: вот вы ведь еврей, но это не ваша вина, а ваша беда». Он побелел и ушел, и больше мы не общались, но он и дальше меня занимал и даже давал главные роли.
Так, о чем это я? — ты меня сбил, Дима, немножко... Ах да, однажды Эфрос сказал: «Самое трудное на сцене, во-первых, ничего не делать и, во-вторых, когда ты чувствуешь, что зритель от тебя устал, уйти в тень, не мозолить ему глаза». Сделать это очень непросто, потому что артист для того создан, чтобы быть в свете, и я этому научился.
Моя любимая роль у Марка Анатольевича в «Чайке» была (кстати, мы Госпремию Российской Федерации получили), где я доктора Дорна играл, — мне так нравилось! Очень мало текста, но я не могу передать, какая это прелесть. Там, например, Аркадина спрашивает, поехать ли Сорину лечиться. Я говорю: «Что ж. Можно поехать. Можно и не поехать», а после фразы: «Лечиться в 60 лет!» — был гром оваций.
Затем Сорин (его Юрий Колычев играл) говорит: «В молодости когда-то ничего в жизни не получилось. Всю жизнь хотел жениться — не женился, хотел стать писателем — не стал. Всю жизнь мечтал жить в городе, а заканчиваю свои дни в деревне». Я добавляю: «Ну, всю жизнь хотел стать действительным статским советником. Стал?», а Сорин: «Я к этому не стремился, это вышло само собой». Замечательный, удивительный Чехов! Я говорю: «Вы знаете, выражать недовольство жизнью в 62 года — согласитесь, это невеликодушно». Сорин отвечает: «Жить хочется». — «Это легкомыслие». Дорн — одна из самых любимых моих ролей — этот спектакль мы лет 15 играли, на полных аншлагах.
«Я БЫЛ ВЫЛИТЫЙ СТАЛИН, ГИТЛЕР И ЧУТЬ НЕ СЫГРАЛ В КИНО КАРЛА МАРКСА»
— Леонид Сергеевич, а сколько периферийных театров вы поменяли?
— Первый — в Магнитогорске был, Театр имени Пушкина, куда по окончании Ташкентского ГИТИСа я попал, второй — в Оренбурге, третий — в Грозном, Театр имени Лермонтова, четвертый — в Иркутске, пятый — в Воронеже, Академический театр драмы имени Кольцова, только шестой уже — Театр на Малой Бронной, а вообще, ты не в курсе, учеба в двух вузах в стаж входит?
— Думаю, да...
— Значит, плюс шесть студенческих лет — четыре в одном и два во втором, таким образом, мой непрерывный стаж — 66 лет, но это никого не волнует, никому, оказывается, не нужно. Я-то думал, это имеет значение, — нет, всем плевать!
— Роль Мюллера в телевизионном художественном фильме «Семнадцать мгновений весны» — ваша визитная карточка и, как вы однажды сказали, ваш крест, а это правда, что сначала вас пробовали на Гитлера?
— Да, и у меня даже фотография есть — вылитый фюрер! Вылитый Сталин, Гитлер и чуть не сыграл в кино Карла Маркса — в результате им стал Игорь Кваша.
— И Лениным вы на сцене были...
— Сначала — молодым, в пьесе «Семья» Попова, а ты знаешь, как я показывался самому Охлопкову?
— Нет. В «Мяковку»?
— Ну, это же можно со смеху умереть! Я потом еще раз его увидел — у него была болезнь, как у Рейгана...
— ...Альцгеймера?
— Да, огромный двухметровый человек встретил меня у театра и сказал: «У вас красивые перчатки». Я смутился: «Николай Павлович, у вас лучше». — «Да? Заходите, пожалуйста». Оказывается, он приходил в театр, его раздевали, он посидит три минуты — к нему подходил завтруппой Морской и говорил: «Николай Палыч, уже прошло три с половиной часа, актеры устали» — Охлопков вставал, и его увозили на дачу.
Впрочем, когда я пробовался, он был еще в силе. Я пришел: «Вот, хотел бы Николаю Павловичу показаться». — «Вам повезло, — обнадежил Морской, — он только что звонил, сейчас приедет. Подождите или в коридоре, или в буфете — где хотите». Потом позвал: «Заходите».
Ну, сидит этот огромный человек, и тут только я понимаю: партнеров же нет — что я буду показывать? Читать ему стихи, петь песни? Это же глупо, это Охлопков! — и я (такое только от волнения можно было сделать) ставлю на середину кабинета стул и говорю: «Отрывок из пьесы Николая Погодина «Третья патетическая», спектакль Воронежского академического драматического театра имени Алексея Кольцова, постановка народного артиста РСФСР Шишигина Фирса Ефимовича. Ленин и референт».
Сел я на стул и давай: «Владимир Ильич, в Италии растут тенденции к признанию советской России. Ну, конечно, тут играет роль наша нефть, но все-таки торжествует реалистическая точка зрения». (Поворачивается в другую сторону). — «Они нас все пгизнают. Глупость и упгямство долго властвовать не могут. Мы же их пгизнаем — мы, котогые их пгогнали! Вы были в Сибиги?». — «Был. Коротко, перед 17-м годом». — «Вас никогда не тянет туда?». — «Нет, Владимир Ильич, не тянет». — «Да, конечно. Вы молоды».
Охлопков воскликнул: «Простите, пожалуйста, что я вас прерываю, — это вы что, за Ленина и за референта?». Я: «Нет, сейчас еще Дятлов (персонаж пьесы Погодина. - Д. Г.) придет». Он Морскому тогда: «Да что ж это такое? Не можете человеку партнеров найти, он вынужден один за троих играть! Конечно, после нормального прослушивания я его возьму...», но тут меня пригласил на Малую Бронную Гончаров, мне помогли подыграть все, что я исполнял в провинции, Мила Иванова и Галя Соколова, дай им Бог, ну, и Игорь Кваша, которого (грустно) уже нет.
Крупный план
Народный артист СССР Леонид БРОНЕВОЙ: «И запомните: верить в наше время нельзя никому, порой даже самому себе. Мне — можно. Хе-хе-хе!»»
Дмитрий ГОРДОН «Бульвар Гордона» (Продолжение. Начало в № 51-52)
— Вернемся к Мюллеру: Всеволод Санаев, которого изначально планировали в этой роли снимать, насколько я знаю, сказал: «Я не могу, я... — ...парторг «Мосфильма»... — ...и остановились на вашей кандидатуре... — Да, а потом мы куда-то с ним ехали, и он недоумевал: «Как же я так отказался?». — «Не поняли вы ничего, а я сразу понял: самая интересная роль». — Вы знали, что настоящий Мюллер остался жив и после войны плотно сотрудничал с американцами? — Ну, это слухи... Остался жив — да, но где бросил якорь, никто не знает (по одной из версий — в Латинской Америке, по другой — в США, по третьей — вообще в СССР. - Д. Г.), а какой замечательный текст сочинил Семенов! Которому, кстати, Госпремию РСФСР не дали: нам дали, а его даже в список не вставили — что за хамство? — А почему? — Откуда я знаю? Человек был обижен до глубины души: посмотри, какое он произведение написал! Я просто одну сцену тебе напомню — с одноглазым Айсманом, которого хорошо играл Куравлев, помнишь? — Еще бы! — Я говорю ему, что у Кальтенбруннера «вырос огромный зуб на Штирлица». Айсман спрашивает: «На кого?». — «Да-да, на Штирлица. Единственный человек в разведке Шелленберга, к которому я отношусь с симпатией.
Спокойный, не лизоблюд, без истерики и без показного рвения — не очень-то я верю тем, кто вертится вокруг начальства и выступает без нужды на наших партийных митингах: бездари, болтуны, бездельники, а этот молчун, я люблю молчунов. Если друг молчун, так это друг, а если враг, то это враг — я уважаю их, у них есть чему поучиться». Разве не замечательно? Это же музыка! Дальше Айсман-Куравлев убеждает: «Я знаю Штирлица восемь лет, я с ним был в Испании, под Смоленском я видел его под бомбами — он высечен из кремня и стали», а я, то есть Мюллер, ему: «Что это вас на эпитеты потянуло? С усталости, а? Оставьте эпитеты нашим партийным бонзам, мы, сыщики, должны выражаться существительными и глаголами: «Он встретился», «Она сказала», «Он передал». Потом еще один удивительный момент. «Что же делать?» — спрашиваю я у Айсмана. Он отвечает: «Я лично считаю, что нужно быть до конца честным перед самим собой — это определит все последующие действия и поступки», а Мюллер: «Действия и поступки — одно и то же». — Характер какой! — И в конце замечательно: «И запомните, что верить в наше время нельзя никому, порой даже самому себе. Мне — можно. Хе-хе-хе!». — Класс! — Вот, а Государственную премию СССР фильм не получил — только России. Спустя восемь лет больной Брежнев его посмотрел, заплакал — и дал Славе Тихонову «Золотую Звезду», нам с Табаковым Олегом Павловичем — по ордену Трудового Красного Знамени, остальным — ордена Дружбы народов...
— Ну, «Золотую Звезду» он дал ему, потому что думал, что это настоящий разведчик Исаев, да? — (Смеется). Ну, перепутал. Позвонил Градовой и спросил: «А где Штирлиц?» — думал, они вместе живут... — Лично звонил Градовой? — Ну да, да! «Это Брежнев», — представился, а она: «Перестаньте разыгрывать!» — и положила трубку. Последовал тут же второй звонок: «Это правда я, Леонид Ильич». — «Да?». Не верила, потому что его многие изображали. — Мне нервный тик Мюллера запомнился... — Это получилось случайно — мне ворот мундира очень жал, потому все время вертел головой, и вдруг Лиознова говорит: «Давайте это утвердим — как нервную краску в особо сложных местах, например, когда Мюллер узнает, что Штирлиц шпион». — Классный момент! — Да, получилось, но это внешняя деталь, а текст, повторюсь, какой замечательный! «Как только где-нибудь вместо «здравствуйте» произнесут «хайль» в чей-то персональный адрес, знайте: там нас ждут, оттуда мы начнем свое великое возрождение. Вам сколько будет в 1965-м? Под 70. Счастливчик! Вы доживете и будете играть свою партию: 70 лет — возраст расцвета политиков, а мне будет под 80, поэтому меня волнуют ближайшие предстоящие 10 лет.
Если вы хотите делать свою ставку, не опасаясь меня, а, наоборот, рассчитывая на меня, помните: Мюллер, шеф гестапо, — старый уставший человек, он хочет дожить свои годы где-нибудь на маленькой ферме с голубым бассейном, и ради этого я готов поиграть в активность. И еще. Конечно, этого не надо говорить Борману, но сами это запомните. Для того чтобы из Берлина перебраться на маленькую ферму в тропики, не следует торопиться. Многие шавки фюрера побегут отсюда очень скоро и попадутся, а вот когда в Берлине будет грохотать русская канонада и солдаты будут сражаться за каждый дом, отсюда можно будет уйти, не хлопая за собой дверью. Уйти и унести тайну золота партии, которая известна только Борману и фюреру, а когда фюрер уйдет в небытие(Тихонов с ужасом на меня смотрит. - Л. Б.), надо быть очень полезным Борману: он тогда будет Монте-Кристо ХХ века, так что сейчас идет борьба выдержек, Штирлиц, а в подоплеке-то одна суть, одна — простая и понятная человеческая суть». Кстати, когда Михаил Андреевич Суслов — второе в советском государстве лицо — на этот фильм напал, а его начальник Главного политуправления Советской Армии генерал Епишев поддержал, Андропов нашу картину защитил очень резко, но те все равно победили: Госпремию СССР нам не дали. Андропов же главным консультантом Цвигуна назначил — замечательную личность. Огромный человек, странно ушедший из жизни... — ...очень странно! — застрелился, чтобы, как говорят, не получить высшую меру за коррупцию в особо крупных размерах... — Суслов говорил: «Так, как этот Боровой, Броневой или кто он там, фашиста играть нельзя!».
— Обаятельным делать, да? — Добрым и так далее, а Андропов: «Нет, именно таких играть надо — тогда мы показываем, что дрались с обаятельным, сильным и умным врагом и победили, а если будем немцев выставлять дураками, с кем же тогда мы сражались?».
— Знаю, что «Семнадцать мгновений весны» был любимым фильмом Андропова, но, подписывая вместо больного Брежнева указ о награждении артистов, вашу фамилию он не вспомнил и написал просто: «Мюллер»... — Наверное, это все же не так, потому что когда Лиознова повезла ему на дачу три серии, она говорила, что Андропов мою фамилию слышал. Отсутствие информации есть полная слепота — тот, кто не информирован, оказывается в очень плохом положении. Я долго не был информирован, что она на дачу к нему ездила, а Андропов посмотрел и сказал:
«Это Плятт, это Евстигнеев, это Тихонов, а вот этот, похожий на Черчилля, тот, который Мюллер, кто? Броневой? Я знал в Киеве Броневого — я тогда учился, и человек с такой фамилией меня приютил. Два месяца жил у него, он меня кормил и поил — без него с голоду бы умер». — Потрясающе! — Это дядька мой был, а я и не знал! Та же история, как тогда, когда у Дмитрия Анатольевича Медведева в гостях побывал. — На 80-летие? — Да, он пригласил меня в «Горки», и когда я об этом певице Долиной рассказал, она воскликнула: «Ты идиот!», потому что Медведев спросил: «Какие у вас просьбы и пожелания?», а я плечами пожал: «Никаких». Он удивился: «Как?». Я: «А что, все что-то клянчат, да?». — «Все!». — «Ну а мне ничего не надо». — «У вас дача есть?». — «Дачу, Дмитрий Анатольевич, у нас нормальный человек иметь не может — ее может иметь Путин, вы или Лужков». — «Почему?». — «Потому что у вас трехсменная охрана, по 50 автоматчиков, вертолеты — значит, дом не сожгут и не взорвут», а Галкин вон построил дачу, по глупости своей... — ...в деревне Грязь... — ...да-да, и он получит в свое время, когда поддадут. Нельзя этого делать! — это возможно в Германии, во Франции, Англии, Америке, но не у нас. — Вы так Медведеву и объяснили?
— Да: у меня двухкомнатная, сказал, квартира, и мне ничего больше не нужно — он очень был удивлен. — Впервые немец, причем высокопоставленный, в советском кино был таким чертовски обаятельным изображен — я знаю, что вам даже письма приходили: «Дедушка Мюллер, мы все очень хотим быть похожими на вас» — писали прибалтийские третьеклассники... — Ну да, но советская власть была, как ты понимаешь, этим не очень довольна. — Анекдотов много ходило — о Мюллере и Штирлице... — ...и самый удачный из них: «Штирлиц выстрелил в Мюллера — пуля отскочила. «Броневой», — подумал Штирлиц». Коротенький такой, остроумный... Тихонов, кстати, их не любил. Я говорил: «Чего ты, Слава? — ты ж вроде с юмором. Анекдоты — это показатель народной любви: посмотри, о Чапаеве сколько». Нет, он их не воспринимал... — После «Семнадцати мгновений весны» на вас всенародная слава обрушилась — запоздавшая?
— Разумеется, но лучше поздно, чем никогда. Я же как стал артистом? Я когда-нибудь должен книгу написать, что ли: «Артист поневоле». Никуда же не брали, ну никуда! Хотел в дипломаты — закрыто, в военное училище — закрыто, в журналистику — закрыто. Куда можно? В театральный, но не в Москву — Школа-студия МХАТ меня тоже не ждет, поэтому только после Ташкента туда поступить попытался.
— Вы, тем не менее, ее, эту славу, ощущали, чувствовали сумасшедшую популярность? — Наверное, да, потому что больше стал зарабатывать, но я гастролером в Московском областном театре драмы работал, и был директор такой замечательный — Тартаковский Исидор Михалыч: его сын сейчас директор «Московской оперетты». Пригласил меня «Три минуты Мартина Гроу» играть, я изображал инвалида в коляске и только в конце вставал, так одна газета написала: «До чего после «Семнадцати мгновений» этот Броневой обнаглел! — не хочет даже по сцене ходить, ездит в коляске и раз лишь поднялся!». Однажды я говорю: «Исидор Михалыч, у меня к вам вопрос. Объясните мне: в Театре на Малой Бронной я играю до 30 спектаклей в месяц, иногда по три в день — утром, днем и вечером, и 98 рублей получаю, а у вас исполняю в колясочке эту легкую роль — и за один спектакль 69 рублей 75 копеек вы мне платите. Пять спектаклей — 300 рублей: сумасшедшие деньги! Почему?». Тартаковский ответил: «Вы знаете, я вам советую больше никому никогда этот вопрос не задавать. Получаете? Налог платите? Ну и все!».
— Вы однажды признались, что истоков популярности роли Мюллера в «Семнадцати мгновениях» не понимаете... — ...до сих пор. Я не пытался специально играть — специально же нельзя сыграть обаятельного: я шел по тексту. Какая замечательная фраза там еще есть! В монологе мой герой говорит: «Тем, кому сегодня 10, мы не нужны: они не простят нам голода и бомбежек, а вот те, что сейчас еще ничего не смыслят, они будут говорить о нас, как о легенде, а легенду надо подкармливать. Надо создавать тех сказочников, которые переложат наши слова на иной лад — тот, которым будет жить человечество через 20 лет». — Сегодня этот фильм часто показывают — вы его смотрите? — Нет, не могу больше! — и «Покровские ворота» тоже. Показывают, наверное, чтобы зритель возненавидел или потому, что больше транслировать нечего, но нельзя без конца «Иронию судьбы» крутить, «Семнадцать мгновений»... — ...«Джентльменов удачи»... — ...«Покровские ворота» — ну, хватит, создавайте что-нибудь новое. — Цветную версию вы видели?
— Безобразие! — но я Лиознову не обвиняю: ей заплатили, она нуждалась. — В раскрашенном виде лично вы стали лучше? — Гораздо хуже. Один раз я вообще обратил внимание, что на экране красную повязку со свастикой «изучаю», а в это время идет текст — я его пропустил, к тому же там много документальных кадров, снятых на черно-белую пленку. Ну, «Золушку» можно, наверное, делать цветной и яркой, а этот-то фильм зачем? — В одном из интервью вы признались, что не прочь вернуться к Мюллеру еще раз... — Нет, уже поздно. — Но раньше можно было? — Говорят, никогда не надо возвращаться. Вот вернулся я в Киев — дома своего не нашел: ну что в этом хорошего? До сих пор не понимаю, куда он подевался. — Вы часто негодяев играли — почему? — Такая морда. — Жирная, как сказал Эфрос? — Нет, строй лица не положительный. Положительный — у Стриженова, Ледогорова, Кузнецова... — ...а тут — отрицательное обаяние, да? — Наверное.
— Актер — женская профессия? — Да, профессия, в которой главная задача — понравиться зрителю, является женской. Мужчина не должен, не имеет права жить с задачей понравиться, это не его дело — поэтому ужасное ремесло, женское. — Я очень люблю вашего Велюрова в «Покровских воротах» — вообще, по большому счету, потрясающий фильм, и с годами становится все лучше и лучше... — ...да-да... — ...а какая роль в кино у вас любимая? — Не знаю, трудно сказать. Все любимые: когда работаешь, любишь, а потом... Это как роды: родил — и потихоньку забыл, пустил в жизнь.
— Вы однажды признались: «Я был нищий, жил в коммуналке: только раскладушка и тараканы — все, что у меня было». Знаю, что вы даже в домино, чтобы прокормиться, играли...
— Да, на Тверском бульваре, чтобы выиграть рубль, но я не знал правила: если выиграл, ты обязан продолжать дальше, не имеешь права срываться. Молодой был, и объяснял старикам, что мне этот рубль очень нужен... У меня же первая жена, Валя Блинова, умерла, и дочка осталась — четыре годика. Я не женился, пока она институт не окончила, чтоб не травмировать, — что ты? — а с нынешней женой 47 лет живу, скоро будет полвека: она замечательная! — Нищета была жуткая? — Ужасающая, но человек же ко всему привыкает, желудочек становится маленьким: крошку съешь — и на день хватает. — Чтобы как-то выжить, вы, слышал, стихи узбекских поэтов переводили... — Верно, и пару даже на высоком уровне были. Ну, не таком, как у того, кто Расула Гамзатова переводил, — я забыл, как его... — Наум Гребнев?
— Да-да, еврей такой старенький, жена у него художница — он перевел: «Мне кажется порою, что солдаты, с кровавых не пришедшие полей...». — Наум Гребнев... — Какой перевод чудесный! — Как же вы с узбекского переводили? Знали язык? — По подстрочнику — в том же ритме его перерабатывал. Кстати, когда студентом был, работал на радио диктором — телевидения еще не было. Я открывал эфир по-русски, а мой приятель, парнишка-узбек, по-узбекски, и однажды он не пришел, а пять минут седьмого — пора начинать! Прибежало начальство, спрашивает: «Вы по-узбекски открыть можете?». — «Надо потренироваться». — «Некогда, выходите в эфир!». Я сказал: «Хорошо». Знаешь, сколько с того времени прошло? Лет 65, и та фраза мне врезалась в память на всю жизнь. Я включил и сказал (говорит сначала по-узбекски, а потом переводит по-русски): «Говорит Ташкент, ташкентское время такое-то, передаем последние известия». Получил 12 рублей премии за то, что он опоздал, узбек мой молоденький, сказал ему: «Ну, ты меня хорошо подставил!». Он бы по-русски не смог, потому что с акцентом говорил, а я фразу, с которой обычно он начинал, запомнил.
— Говорят, у вас сложный характер, и в одном из интервью вы сказали: «Я рожден с ужасным чувством неуверенности в себе — я ненавижу свои глаза, свои руки, свое лицо». Вы самоед по натуре?
— Да, и хотя Захарова предупреждали: «Не надо его брать: тяжелый человек, ужасающий — с ним работать нельзя, это кошмар!», Марк Анатольевич упрямый и никогда не слушает, что ему говорят. Как Любимов, которого Высоцкого просили не брать: «Он же пьяница!». — «Ну, — он ответил, — еще один пьяница, кроме вас, будет, зато артист замечательный». — Одним больше, одним меньше... — Что-то подобное сказал обо мне Захаров и принял, спасибо ему большое, и хотя я сыграл у него очень мало, это не важно, сколько, — главное, что театр очень хороший. Ушли, к сожалению, Пельтцер, Леонов, Ларионов, Абдулов, Янковский... Кошмар! — но это необходимость, то есть не необходимость — от этого просто не денешься никуда (нервно закуривает). — Эпоха ушла, правда? — Уходит — снаряды рвутся уже рядом.
— Вы, насколько я знаю, нелюдимы и тусовок не любите... — Ненавижу! Никогда в шоу-бизнесе не был и уже не буду: терпеть не могу пустобрехство! «У меня часы за 300 тысяч долларов». — «А у меня за 500 тысяч»: ну и пошел ты к черту со своими часами! «Я за четыре тысячи евро купил шампанское» — ну и пей его, а я за 50 евро куплю и с удовольствием выпью. Не понимаю я этот шоу-бизнес и не хочу понимать. — Вы однажды обмолвились: «Я не люблю людей милых»... — Вечно улыбающихся не люблю. Есть такие, у которых улыбка с лица не сходит, и мне хочется спросить: «А какой же ты, если тебя разозлить? Наверное, страшнее, чем мрачный?». Не надо улыбаться специально. Да, я тяжелый, я в маму пошел: она нелегкой была, и я такой же, а если бываю глуп (кстати, иногда бываю, и очень), то это в отца, но талант и не очень сладкий характер — от мамы, я эту генетику чувствую... — Деваться некуда... — Да, и если вдруг скажут ч
то-то не то, взрываюсь так!.. — а через пять минут думаю: «Что я наделал? Надо было тихо ответить, а я орал...». Потом обязательно нужно прощения просить, извиняться, — так стыдно! — но с возрастом, к счастью, сил взрываться уже нет. — Несправедливости не переносите? — Ну, она же на каждом шагу, так что приходится, Дима, переносить. Ты знаешь, Чехов людей не любил, и я его понимаю: он видел их до кишок и показывал такими, какие они есть, — беспомощными, много говорящими иногда... — ...пустыми... — ...ничего не говорящими. Толстой-то какой бессовестный, Лев Николаич! — прости меня, Господи! Один раз был у него Чехов в гостях, и он сказал ему: «Вам не надо писать пьесы, у вас ничего не получается», — и бедный Антон Палыч решил: «Больше писать не буду». Если бы не Немирович, который возразил: «Да что вы?! Только посмотрите: «Три сестры» (сначала они же в Александринке провалились. - Л. Б.), «Вишневый сад»... — ... «Чайка»... — ... «Дядя Ваня», «Иванов»... Бог с вами!». Лев Николаич думал, что пьеса «Живой труп» лучше, что ли? Ничего подобного! Ты знаешь, что мне нравится у Толстого больше всего на свете, больше, чем «Война и мир»? — «Власть тьмы», наверное... — Нет, не люблю я патологическое... Маленькая сказочка — «Лев и собачка»: не читал?
— Нет... — Ко льву маленькую собачку пустили — сначала она дико его боялась, а он смотрел на нее, мясо жрал, а через несколько дней стал оставлять мясо и ей. Потом она им стала командовать, и когда умерла, лев три дня не ел и тоже издох — вот такая короткая сказка, замечательная. В «Войне и мире» я начинаю путаться, «Анну Каренину» вообще не понимаю: что он хотел? Показать, что женщины — проститутки и что можно изменять мужу? Ну, хорошо, ты пожилого супруга не любишь, но он же видный политический деятель, ты хоть имя его пощади — что ж ты творишь? И в конце чего ты под поезд легла — что это такое? Не понимаю я поведения Анны и всегда на стороне Каренина. — Помните, какой был шикарный Каренин Гриценко? — А какой он в спектакле «На золотом дне» был — ты видел? — Он вообще гений, по-моему... — Гений, гений! — но кончил в психиатрической больнице, бедняга. Залез в чужой холодильник, избили его, умер... Народный артист СССР, великий актер! — отчего такие финалы бывают ужасные? — У Пельтцер вот тоже... — С другой стороны, любой ведь финал сам по себе ужасен, каким бы он ни был. Выбросился ли из окна Белявский, или кто-то застрелился, или умер спокойно в своей постели — не важно: все равно жизнь не бесконечна, а смерть — ужасная штука. Я вот, когда у мамы на Байковом стоял, думал: как странно... Она, кстати, просила, чтобы ее сожгли, поэтому там только урна. Я одному священнику вопрос задал: «Вот объясните мне — организм человека таков, что тоньше ни одной электроники нет: вены, артерии, капилляры, печень, кишечник, желчный, все это связано... Зачем такую изумительно сложную создавать машину, чтобы она прожила на этом свете одну минуту?». Он пояснил: «Ну, вообще-то Господь хотел сразу сделать человека бессмертным, но потом понял, что так нельзя: будет ужасно — для самого человека. Жить 500 лет? Ну, что вы, человек устанет...». Я вопрос ему задал: «А почему Господь Пушкина в 37 забрал, Лермонтова — в 26, Высоцкого — в 42, а Каганович, который убивал людей...
— ...дожил почти до 100... — ...да, сидел и играл в домино? В чем дело? Это что, дьяволы побеждают?». — «Может быть, — сказал батюшка. — Против Господа множество черных ангелов — видимо, иногда они берут верх». — «А что, Бог не вмешивается? Он ведь решает, сколько кому жить?». В общем, на все вопросы священник ответить не мог, и больше я не допытывался.
— Вы очень интересно об Анне Карениной рассуждали, а я знаю, что женщины вас очень любили, но Людмила Сенчина рассказывала мне, что когда вы снимались с ней в постельной сцене в картине «Вооружен и очень опасен», чересчур были зажаты — на удивление (боялись, как отнесется к этой сцене супруга). Сенчина до сих пор не может понять, что с вами тогда происходило, по ее словам, даже оператор вам предложил: «Леонид Сергеич, ну е-мое, вам показать, что ли?»... — Да не был я там зажат: брал ее за грудь как следует, когда нужно было... — Понравилось? — Ну, большая грудь, хорошая, ложился на нее — по роли так было положено. Кстати, с Сенчиной мы чуть не разбились: там тарантасик был на двоих, мы сели — и лошадь понесла. Я думал, конец: впереди стальной трос, где надо остановиться... — как я с той лошадью справился, не понимаю. Я испугался, Люда сидела справа, колясочка узенькая... — Вам 85 лет: какое оно — ощущение возраста при такой ясности ума? Вот я с вами общаюсь — и восхищен, честно!.. — Ну, Пушкин же сказал: «Под старость жизнь такая гадость» — откуда он это в 27-28 лет знал? Чувствовал, наверное, по своему отцу видел, по матери, по дядьке, который забрал у него в долг все деньги и не отдал. Какое ощущение? Разумеется, нелегко, работать все сложнее, но не работать в нашей стране нельзя. Может, если бы я в Голливуде снялся, обеспечен бы был так, что хотел бы — работал, не хотел — не работал, а у нас это невозможно. — А жить, Леонид Сергеевич, хочется? Усталости нет? — Иногда есть, причем ужасная, но это не значит, что... Хочется, у меня замечательная жена, поэтому я так долго живу: она ухаживает за мной, как за ребенком. — Ваши отец и мать, тем не менее, долгожителями были... — ...да... — ...и по законам генетики вы тоже должны жить долго... — Не обязательно: Саша Лазарев вон в 73 умер, а родители жили до 90 с лишним. Это не показатель, понимаешь? — Я все-таки хочу, чтобы вы жили 120 лет, и искренне этого вам желаю... — Талант — это чувство меры, значит, и в том, сколько жить, надо меру знать. Не нужно перебирать и в этом, потому что дотянуть до состояния, когда ты беспомощен и ничего не можешь, ужасно. Думаю, Белявский специально выбросился из окна... — ...мне тоже так кажется... — ...потому что он сильным был парнем, хотя и говорят, что жил на третьем этаже, а выпал почему-то с пятого и из коридора, где подоконник огромный... Не знаю, что это было, пускай расследуют... Уходят, уходят, уходят... Олега Ивановича Янковского я очень любил. (Пауза). Ты представляешь, за три дня до смерти он сел и составил список, кому хочет полмиллиона рублей дать — из своего фонда: Захарову, Броневому, Ярмольнику, Любшину... Там 10 человек было, с кем он работал, и вдова его Люда Зорина позвонила: «Вы не хотите причитающиеся вам деньги забрать?». — «Как «не хочу»? Сочту за честь! Когда же он это написал?». — «За три дня»: это каким надо быть человеком, а? — зная, что умираешь, думать о других! На последней «Женитьбе» Янковский уже не мог стоять. Я говорил: «Олег Иваныч, сядьте, тут это не важно...». — «Да?». — «Ну, конечно. Присядьте». Он сел... (Грустно). Борьба со смертью, Димочка, сложная вещь... |
Оставлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи. Войдите в систему используя свою учетную запись на сайте: |
||